В обычных обстоятельствах мои чувства не показывают мне реальность; напротив, они скрывают ее. Половина вещей, которые я вижу, не более чем символы – книга, дерево, автомобиль; у них столь же мало свойств, как и у человечка на детских рисунках – «точка, точка, запятая». Но когда каким-то усилием напрягается «внутренняя мускулатура», мои чувства начинают «впускать» смысл. Я смотрю на дерево и вдруг вижу его индивидуальность: это уже не «дерево» вообще, оно становится самим собой.
Такое проникновение в смысл – осознание, что смысл этот вне нас, – одно из самых восхитительных ощущений, которые дано испытать человеку. Как ни странно, у нас есть врожденная склонность сомневаться в такой способности. Ребенок чувствует, что Рождество – самая чудесная вещь на свете; но когда он, объевшись сладостями и фруктовым салатом, просыпается среди ночи от тошноты и боли в животе, сама мысль об этих лакомствах и о Рождестве становится ему глубоко отвратительной. И поскольку подобных переживаний для каждого из нас жизнь припасает предостаточно, то со временем все мы начинаем подозревать, что жизнь – штука куда более мрачная и скучная, чем нам хотелось бы. Вот почему стала расхожей фраза: «Красота существует только в глазах смотрящего».
Однако поэт, выйдя весенним утром из дома, переполнен сознанием того, что мир, напротив, куда богаче и сложнее, чем может представить себе большинство людей. Сквозь его чувства прорывается «смысл», принося с собой половодье чистого наслаждения. И если он даст себе труд вдуматься в это, то в конце концов поймет, что почти со всеми людьми что-то «не так». Мы живем в узком субъективном мирке и уподобляемся человеку, страдающему жестоким насморком и не различающему ароматов более тонких, чем запах лука. Мы запеленаты в свои глупые, субъективные, маленькие смыслы и едва ли подозреваем огромность и множественность той удивительной Вселенной, в которой обитаем. Мы словно загипнотизированы, мы узники мира снов.
И хотя в «моменты прозрения» поэты постигают чудесную правду о Вселенной, им вряд ли удается действовать на основании этого откровения. «Возвращается свет обычного дня», и они принимают его как неизбежность, вместо того чтобы проклясть как лжеца и обманщика. Тем не менее, каждый раз, когда «отблеск смысла» пробивается к ним, они осознают, что можно что-то сделать. Возможно разбудить себя. Как? Во-первых, внимательным самонаблюдением. У нас столько чисто механических реакций, что если бы мы научились распознавать их или даже противодействовать им, то смогли бы контролировать себя – а это синонимично свободе. Во-вторых, побуждая себя к усилию. Большую часть времени мы пребываем в дремотном, безвольном состоянии, как Пожиратели лотосов у Теннисона, но, похоже, разум могут пробудить проблемы и кризисы. Многие неосознанно ищут критических ситуаций, жаждут драм, ибо это дает им ощущение полноты жизни. Гурджиев учился искать этого сознательно, как средства для собственного встряхивания. «Мне пришлось отказаться от всех ограничений – ограничений эмоциональных, ограничений восприятия или познания, которые я сформировал в себе, или они случайно сформировались во мне предшествующим опытом. Вскоре я понял, что годится любой объективный шок, встряска организма, при условии, что вызванный кризис достаточно безопасен, чтобы можно было вовремя остановиться – иногда у последней черты – на грани полного разрушения жизненных сил в теле». И метод, по которому он начал учить, основывался на том, чтобы почти постоянно держать студентов в состоянии бодрствования. Сартр говорил, что он никогда не чувствовал себя таким свободным, как во французском Сопротивлении, когда его могли в любой момент арестовать и расстрелять. Метод Гурджиева базировался на схожем представлении: мы могли бы достичь свободы, если бы постоянно находились в состоянии «кризиса».