– Коли друзья твои на землях Ливонского Ордена живут, замком орденским владеют, плащи и вымпелы орденские носят, так и кто же они, если не часть Ордена? – это вопрос Андрей Толбузин с друзьями явно обсуждали уже не раз и в подробностях. – И коли нападут они под своими знаменами, то именно Орден, стало быть, войну с Эзельским епископством и открыл.

– А сказывал ли Семен Прокофьевич, что людей в замке этом всего два десятка человек, плюс десяток дворни, да пара женщин? Я имею в виду, знакомых мне женщин, что при нужде за меч взяться не побоятся? А с двумя десятками людей против целого епископства войну начинать… – Росин покачал головой: – Друзья мои боя открытого не боятся, сам бок о бок с ними сражался. Но двадцать против целой страны, пусть даже такой крохотной…

– Главное, чтобы отвага у них оставалась прежняя, а в мечах воинских недостатка не станет. – Опричник, явно выдерживая паузу, отпил еще вина, потом взял расстегай с вязигой, неспешно прожевал. – Коли решатся они на сей подвиг, то из казны, митрополитом и купцами на войну собранных, готовы мы золота четыре тысячи талеров им передать для набора в немецких городах наемников для ведения войны. Поскольку сотоварищи твои по вымпелу и землям своим есть крестоносцы ливонские, труда особого это для них не составит.

– А-а-а… – не меньше минуты сидел Росин с открытым ртом, переваривая услышанное, а потом внезапно вскочил, звонко ударив себя кулаком в ладонь и забегал между пушками, описывая замысловатые траектории: – Да, да, да!

Как ему самому это в голову не пришло? Зачем русскую кровь проливать или казаков с Дона звать, если можно немцев на месте нанять, чтобы они сами себя завоевали? У них это ведь в порядке вещей: кто золото платит, тот и «родина». А все, кто за пределами своего города живет – иноземцы. Рижские ландскнехты против Эзеля воевать пойдут, и глазом не моргнут.

– Черт! – повернулся он к гостю. – Гениально. Кому это только в голову пришло?

– Даниле Адашеву, – признал Толбузин. – Брату Алексея. Он в ратном деле хитер, завсегда нежданное что придумает. Так что, Константин Алексеевич, возьмешься с сотоварищами своими поговорить?

Росин остановился, подошел к пушкам, выглянул в узкую вертикальную бойницу. Конечно, привык он уже здесь за три года-то. К жизни спокойной размеренной, к ежедневным выходам в цеха своих мануфактур, где простенькие, даже наивные на взгляд человека двадцатого века механизмы все равно то и дело подбрасывали неожиданные головоломки. Привык подолгу торговаться к купцами, после чего гордо засыпать в сундуки честно заработанное серебро. Привык проводить вечера с покорной женой, которую заставлял носить в спальне и двух светелках рядом с ней коротенькое кружавчатое шелковое белье. После глухих платьев, платков, убрусов и подубрусников, в которых ходили днем все приличные женщины и длиннющих бесформенных сарафанов простых девок – белье выглядело особенно возбуждающим. Привык к тому, что все, на кого падал его взгляд немедленно кланялись, и даже богатые купцы проявляли всемерное уважение. Однако, он прекрасно понимал две вещи: ни с кем другим, кроме него, Витька разговаривать не станет. Росин всегда был мастером, и ребята всех клубов на фестивалях запоминали именно его. А кроме того, четыре тысячи талеров – это огромная сумма, которую просто так никому не доверят. Ему, богатому боярину, унаследовавшему имущество царского любимца Салтыкова и немало приумножившему оное, доверят. Он воровать не будет – смысла нет. Ради мешочка золотых позориться не станет. Как там Толбузин говорил? «Нет тебе в этом деле корысти. Но ты – русский боярин».