Размышляя над тяжкой мукой Ивана, младший Карамазов приходит к пониманию того, что трагедия брата порождена не только и не столько драматическими отношениями в семье, сколько его многолетней тяжбой с Богом: именно «Бог, которому он не верил, и правда Его одолевали сердце, всё еще не хотевшее подчиниться» (15, 89). Алеша здесь совершенно точно и глубоко описывает страшную внутреннюю смуту Ивана. Действительно, «тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердце» (14, 100) сомневающегося Ивана. По иронии судьбы, если вспомнить Иванову реплику-ответ на вопрос отца, Федора Павловича, «кто же смеется над людьми, Иван?», следует ответить его же, сына словами: «черт, должно быть» (14, 124). (При этом, как подчеркивает рассказчик, Иван «усмехнулся».) Сердце Ивана, к сожалению, всё еще борется, не может пока уступить пальму первенства Богу. Однако ему уже не до смеха: черт, которого он отрицал (вспомним его скоропалительный ответ на вопрос отца: «А черт есть? – Нет, и черта нет» – 15, 124), явился теперь ему лично. И это почти сокрушает несчастного:
«– …Он хитер, животно хитер, он знал, чем взбесить меня. Он всё дразнил меня, что я в него верю, и тем заставил меня его слушать. Он надул меня, как мальчишку. Он мне, впрочем, сказал про меня много правды. Я бы никогда этого не сказал себе. Знаешь, Алеша, знаешь, – ужасно серьезно и как бы конфиденциально прибавил Иван, – я бы очень желал, чтоб он в самом деле был он, а не я! – Он тебя измучил, – сказал Алеша, с состраданием смотря на брата… Забудь о нем! Пусть он унесет с собою всё, что ты теперь проклинаешь, и никогда не приходит!..» (15, 87).
Не будем длить этот драматический диалог. Он потрясает силой и мощью. Иван Карамазов, распластанный между «небом и землей», признаёт, что он находится в плену реального метафизического существа. Конечно, он еще не готов повторить вслед за Ставрогиным: «я верую в беса, верую канонически», но «капельку», «на тысячную», «десятитысячную» он, кажется, уже верит. Встретившись с чертом лицом к лицу, реально ощутив его присутствие, услышав, так сказать, его «иезуитскую казуистику», Иван уже не сомневается в реальности «гостя» («нет, клянусь, это был не сон, это всё сейчас было…» (15, 85) и признаётся Алеше, что не хочет, чтобы у него было что-то общее с этим гнусным «джентльменом»; более того, не хочет быть с ним «одной… философии».
Заметим, однако, что и в этой сцене романа весьма ярко, художественно убедительно, так сказать, восторжествовал «реализм в высшем смысле». Метафизическая реальность явила себя весьма впечатляюще, зримо, в обыденном (разумеется, в эмпирике текста), и при этом художник, если воспользоваться его словами, сказанными по другому поводу, «даже и в такой отвлеченной теме не изменил реализму».
Мы могли бы привести примеры и того, что даже менее значительные герои романа, более того, и «ничтожнейшие» из них, каковы, скажем, Федор Павлович и уж тем более Смердяков, даже и такие герои, попадая в соответствующие масштабу их личностей психологические и духовные катастрофы, вынуждены «цепляться» (мы говорим в их собственной тональности) за Бога. Циничный, безбожный Смердяков и тот, например, в конфиденциальном разговоре с Иваном, подсказывает своему собеседнику, что они не одни, что рядом с ними Бог (15, 60).
Приведенные в репрезентативной логике романные эпизоды, как нельзя лучше подтверждают наш тезис о том, что художественный мир «Братьев Карамазовых» (парадигма бытия романа) выстроен Достоевским на принципах метафизического реализма Библии, в логике двоемирия: реальная жизнь героев неразрывно связана с реальностью трансцендентной. Иными словами, что бы ни происходило в этом мире, автором осмысливается заведомо в рамках целостного вселенского бытия и непременно в контексте провиденциальной формулы – «всё от Бога». В «Русском иноке» Достоевский конкретизирует эту формулу принципиальнее, даже безоговорочно: «Но всё от Господа и судьбы наши» (14, 259).