Писатель, повторимся, художественно моделирует в своем романе вполне определенную реальность в привычных, вполне земных, конкретно-исторических (в том числе и социально-политических даже) ее формах и воплощениях, но на разных уровнях структуры текста и системы образов он всё же осмысляет эту реальность именно в библейском непременно ключе. Этим, на наш взгляд, и объясняется тот факт, что художественный мир «Братьев Карамазовых» оказался чрезвычайно многозначным и бесконечно сложным. Это было не просто закономерно, это было прямо-таки неизбежно для Достоевского. Размышляя о его «реализме в высшем смысле»,
К. Степанян совершенно справедливо квалифицирует повествование в «Братьях Карамазовых» как «такое изображение действительности, при котором метафизическая реальность, – именно реальность, – просвечивает сквозь происходящее (реальность эмпирическую, конкретно-историческую. – В. Л.); люди живут в мире, центром которого является Бог… События происходят здесь и сейчас, но на фоне совершающейся в вечности Евангельской истории. Эти два плана изображения – мир земной и мир небесный, время и вечность – постоянно сосуществуют во взаимопроникновении и почти все персонажи в той или иной степени осознают это и действуют в соответствии с этим»[68].
К такому, условно говоря, «дуалистическому» искусству Достоевский устремлялся давно. В самой ранней молодости своей он уже размышлял над сложными вопросами бытия, тяготея к двойственному именно видению последнего. Уже тогда Достоевский пытался постичь «тайну» человека и осознать его место в мире. И уже тогда, мучительно переживая многомерность и глубину того, кто создан был по образу и подобию Божию, но не удержался на первородной своей высоте, будущий писатель открыл для себя, что всякая реальная личность амбивалентна: с одной стороны, человек обременен и поглощен земными интересами и заботами, которые отклоняют его от «закона духовной природы», с другой – он же, не всегда, даже отдавая себе в том отчет, жаждет реальности запредельной, реальности «небесных духов». Для Достоевского трагическое существо, каким ему видится человек, «зависло» как бы между небом и землей: «Человеку досталось лишь одно единственное состояние: атмосфера его души возникает из слияния неба и земли; что же за незаконное дитя в таком случае человек… Мне кажется, что наш мир – чистилище небесных духов, затуманенных греховной мыслью» (30/1, 50).
Трудно не удивляться, как мог в столь ранние годы совсем еще молодой человек, стоявший еще на зыбкой почве романтических только предчувствий, как мог он так счастливо угадать единственно верный для него, многообещающий, надежный ориентир. Понятно, что столь раннее обретение не снимало разом всех проблем, над которыми предстояло биться горячему сердцу и глубокому уму Достоевского годы и годы, десятилетия даже. Однако же главное направление всех еще только предстоявших поисков было найдено и хотя бы предварительно, но уже весьма принципиально определено (в эмоциональных формулах о человеке) прямо-таки на «старте». А годы ушли на обретение творческой зрелости, на всё более глубокое погружение в «тайну человека», всё более сознательное уроднение себе библейских истин и соответственно всё более торжествующее восхождение к высотам «реализма в высшем смысле», того реализма, который, повторимся, нарождался и развивался в живой практике Достоевского в режиме «перманентного» общения его с реализмом библейским, каковой, будучи раз открытым, воспринятым в первоначальных встречах со Священным Писанием, стал скоро постоянным («вечным») спутником его собственной, ищущей художественной мысли.