Кладу отпрыска в коробку, разжимая влажные губы (на языке остаётся несколько шерстинок). Он приземляется с лёгким шлепком и смотрит на меня своими маленькими подслеповатыми бусинками. Родительница зализывает его взлохмаченную шёрстку.
Прислушиваюсь. В Её комнате тихо. Пронесло. Резко, перебежками, на четвереньках возвращаюсь на диван. Сплю.
26 февраля 1903
Сегодня уехала куда-то. Вернулась спустя два часа, весёлая и довольная. Смеётся. От неё пахнет мужчинами и кабаками. Нескромно делает замечания о моём взгляде и одежде.
Мы ругаемся. Вернее, ругаюсь я. Одна её самодовольная ухмылка способна свести в могилу. Да ей же нравится всё это! Я вижу, как хищно подрагивают её ноздри, блестят глаза и дрожит язык. Помнишь тот день, когда я поднял на неё руку. Она долго летела через весь зал, снесла торшер и полку для книг. Я навсегда запомнил то выражение удовольствия на её лице. Она улыбалась всё это время! Улыбалась!
Оранжевое покидает моё нутро и уползает.
Концентрируюсь на ощущениях и пишу.
27 февраля 1903
Там, где Она, постоянно грязь. Вещи разбросаны, горы хлама и грязной посуды с коричневыми проплешинами. Вчера видел таракана. Он сидел у неё на груди и ухмылялся. Его усы были точь-в-точь как у моей кураторши.
– Крещендо, мистер Беатрикс!
Пишу.
5 марта 1905
Кое-что надо прояснить. Когда оранжевое сидит глубоко внутри тебя, сложно оценивать мир с точки зрения всех этих блёклых обитателей пруда. Я буду краток.
Только присутствие дьявола извне способно пробудить Бога внутри тебя.
Именно так.
…Она проснулась и зовёт своего раба.
Gis-moll
В дверь позвонили.
Лето выдалось душное, и в моду вошло фиолетовое. За окном то и дело пролетали гигантские лиловые шары с надписью «Марина – сука». Задерживались сгустки почерневшего фиолетового на уровне взгляда, будто покрасоваться перед жильцами домов, и устремлялись в пучину грязных небес. А вечером на восторженные лица людей проливалась тяжёлая нуга. Иногда кто-то плакал.
Но плакать – табу. Это жёлтое. Жёлтое не в почёте. Не модно, даже моветон. Если у кого на простынке с утра жёлтое, то ему надо стыдиться. И уж тем более никому не рассказывать. Кто засмеёт, а кто и в морду может сунуть. Самым багровым сунуть. А багровое, да в морду, такого никому не пожелаешь.
По телефонным проводам днём побежало алое. Фиолетовое подвинулось, потому что алое – оно завсегда первичней. Вот кто-то может говорить, что первичней материя, а кто-то, что душа. Но первичней алое. Кто алое упустит, тому не продолжиться. Не продолжиться, так-то. Будет глотать фиолетовое до следующего лета. И прозрачным мозг заполнит. Сам мозг людям не нужен, его просто пффф… выкинут. Прозрачное будет. Такое гадостное, липкое. Сквозь него видно стенки черепной коробки. Смотришь в глаза человеку, всматриваешься, хочешь что-то найти, что-то понять, а там только черепная коробка. И человек тебе слова вроде говорит, а наружу только прозрачные пузыри надуваются.
В комнате на столе ещё немного прозрачного осталось. Словно впопыхах забыто. Надо бы его в раковину слить, да руки не дошли. Когда алое сквозь ладони стекает, тут уже ни до чего. Ни до прозрачного, ни до жёлтого. В книжках листы серые, чайные. А алое стекает с каждого листа. Больно от этого. И чертовски больно, что фиолетовое в моде. И что жёлтое не очень. Казалось бы, только вчера сосед за жёлтым приходил, а теперь сидит в кресле, как истукан, а жена ему из глаз в душу фиолетовое сливает. Хотя все знают, насколько её рот до жёлтенького-то охоч был.
Вчера звонил этот Багровый, чтобы преставиться. Не багровый, а фамилия – Багровый. Просто багровый не позвонил бы. Ему недосуг. Все багровые с розливами жёлтого борются. Борцы, блять. Ну-ка, глотнут дерьма собачьего, так и запоют. И про Лючию, и про Санту, и про Клауса. Хочется выть на этих багровых, как волку на диски лунные. В стакан плеснуть жижи матовой. Фиолетовым сдобрить, и в рот. И ещё в рот. А там глядишь – и жена соседа зажелтеет. Плюнет в эту соседскую фиолетовую харю, прискочет прозрачным наполниться и фиолетовое в алое перекрашивать. Краски, слава Великому Художнику, ещё есть.