Данные, записанные со слов ребенка:

Имя – Лев

Имя отца – Михаил (неточно, возможно – Марк, Моисей)

Имя матери – Фира (неточно, возможно – Фрида)

Дата рождения – не помнит (по анатомическим данным – 1938–1939 годы)

Место рождения – не помнит

Сведения о других родственниках – не помнит

Особые приметы: крайняя плоть пениса обрезана, на уровне правого подреберья пигментное пятно величиной с копеечную монету.

Данных о времени поступления в Саратовский детприемник № 42 не имеется.

Когда у Рубинчика появились свои дети, он наблюдал за каждым их шагом не только с естественным трепетом еврейского отца, но и со скрытым интересом исследователя. Он хотел по своим детям определить, в каком возрасте он мог не знать или забыть свой адрес, день рождения, имена родственников. Да и собственная фамилия – так ли прочно она держится в детской памяти? Или Рубинчик – это прозвище, которое кто-то прилепил ему, ребенку, за его еврейский нос?

Но кроме «обрезанной крайней плоти» и пигментного пятна на правом подреберье, у него не было никаких уверенных данных о своем происхождении. И все его детство и юность были отравлены возмущением: почему только за то, что кто-то отрезал ему, младенцу, кусочек плоти, он должен страдать? За что ему, мальчишке, пацаны мазали губы салом? За что его били до крови, звали «жиденком» и «пархатым», не приняли в детдомовскую футбольную команду?

Разве это он распял Христа?

Он не помнил своих родителей, но злился на них – зачем они так наказали его?

И вдруг – эта вспышка памяти в полумраке ночного Шереметьевского аэровокзала. Этот раскачивающийся библейский старик и рядом с ним – фибровые чемоданы. Да! Да! Боже мой, именно такие были тогда чемоданы! И точно так, как вот эта юная, круглолицая, с ямочками на щеках еврейка кормит грудью ребенка, точно так другая – молодая, красивая, родная – кормила тогда грудью кого-то. Господи, задохнулся Рубинчик, мама? Это же его мама – рядом с дедушкой, на чемодане! Но кого она кормит грудью? Его самого? Нет, не может быть! Он старше, он видит эту картину со стороны и снизу – маму на фибровом чемодане, с ребенком у груди, дедушку, раскачивающегося в молитве, а рядом еще какого-то высокого мальчика в серой кепке. Брата?

Задержав дыхание, замерев даже сердцем, Рубинчик стал всматриваться в этот мираж и осторожно расширять экран своей памяти. За раскачивающейся фигурой деда обозначился железнодорожный перрон с людьми, чемоданами, мешками. А над ними – высокое летнее небо с белыми облаками, похожими на летящих слонов, китов и лягушек. А из-за красивого облака-кита неслышно вынырнули два сияющих крыльями самолетика и в стремительном, завораживающем пике стали спускаться – все ближе, ближе, ближе к перрону. Он, ребенок, радостно показал на них рукой, но кто-то – дедушка? мама? – тут же вскрикнул, закричал… А первый и такой красивый самолет уже обронил на перрон свистящую в полете бомбу…

Бомба проломила и взорвала дальний конец платформы. Но дедушка, мама и все остальные погибли не от взрыва этой бомбы и не от ее осколков. Теперь, тридцать семь лет спустя, Рубинчик снова увидел тех, кто уцелел после взрыва, и как их прошила пулеметная очередь второго самолета, который шел сразу за первым. Только дедушка, уже практически мертвый, с окровавленной бородой, успел ползком дотащить его, малыша, до края перрона и столкнуть вниз, под бетонную платформу – за миг до второго пике «мессершмитта»…

Теперь, стоя в двух метрах от этих евреев-эмигрантов, Рубинчик вдруг почувствовал, как внутри него соединились два провода, разорванных временем. На том, утонувшем в прошлом конце провода были сороковые годы, дедушка, мама с младенцем, старший брат в серой кепке и толпа беженцев под огнем «мессершмитта». А на этом – евреи-эмигранты 1978 года с такими же фибровыми чемоданами и с той же, наверно, молитвой в устах старого бухарского еврея…