Не могу сказать с точностью, сколько мне было тогда лет. Сохранились и более четкие воспоминания: Амалия тайком рассказывает кому-то о Казерте, этом городе-человеке, сотканном из фонтанов с каскадами, парковых зарослей, каменных статуй и нарисованных верблюдов среди пальм. Амалия рассказывала не мне – вероятно, я краем уха слышала ее слова, играя с сестрами под столом. О Казерте она говорила с женщинами, которые, как и она сама, были домохозяйками. И обрывки фраз застряли у меня в памяти. Особенно поразила тогда одна вещь. Это были даже не слова – самих слов мне не запомнилось, – но их звучание, настолько объемное, что оно переросло в зрительный образ. Этот Казерта, говорила мама шепотом, прижал ее к стене и пытался поцеловать. Услышав это, я представила раскрытый рот мужчины, невероятно белые зубы и длинный красный язык. Язык извивался около губ Амалии и затем устремлялся ей в рот с быстротой, от которой мне становилось не по себе. Подростком я, закрыв глаза, бесконечно прокручивала в уме эту сцену, мысленно разглядывала детали, испытывая отвращение, перемешанное со сладостностью. И всякий раз чувствовала себя виноватой, словно делала что-то запретное. Уже тогда я знала, что в том эпизоде, оживленном воображением, содержался секрет, к которому не следовало прикасаться и который я не должна была раскрывать – вовсе не потому, что одно из моих внутренних “я” не знало, как к нему подступиться, а как раз наоборот: если бы это “я” подыскало к секрету ключ, другое “я” наотрез отказалось бы назвать все элементы разгадки своими именами и изгнало бы то первое “я” прочь.
В одном из разговоров по телефону дядя Филиппо сказал мне то, о чем я давно догадывалась: он говорил, а я уже знала об этом. Суть была такова: Казерта – человек непорядочный. В детстве они дружили – Казерта, дядя Филиппо и мой отец. После войны Казерта с отцом хорошо ладили – тот казался честным и искренним. Однако он положил глаз на мою мать. Впрочем, не на нее одну: будучи женатым и растя сына, он обхаживал всех женщин в квартале. Случилось так, что в отношении мамы он перешел границы приличия, и отец с дядей Филиппо проучили его. После чего Казерта с женой и сыном переехал в другую часть города. “Нужно было тогда открутить ему голову, – угрожающим тоном подытожил дядя Филиппо на диалекте. – Навсегда бы угомонился”.
Молчание. Мне представились все те крики, оскорбления, и кровь тоже. Снова наваждения. Антонио – мальчик, что держал меня за руку, – вдруг побежал вниз, в самую глубину подвала. На мгновение меня накрыло осознание всего того насилия, которым были пропитаны мои детство и юность, уши наполнились звуками, перед глазами рябили картинки из прошлого – все это будто нанизывалось на нить, соединявшую нас с Антонио. И впервые за долгие годы я поймала себя на том, что эти ощущения – как раз то, что мне нужно.
– Приходи сюда, – предложил дядя Филиппо.
– Чем, по-твоему, мне может помочь семидесятилетний человек?
Он смутился. Прежде чем закончить разговор и повесить трубку, я пообещала ему, что непременно позвоню, если вдруг Казерта объявится снова.
И вот я сидела на площадке перед лифтом и ждала. Прошел по меньшей мере час. С лестницы пробивался свет с нижних этажей, которого оказалось достаточно, чтобы четко видеть все вокруг, когда мои глаза свыклись с полумраком. Однако ничего не происходило. Около четырех часов утра лифт вздрогнул, и лампочка, которая подсвечивала кнопку вызова, сменила цвет с зеленого на красный. Кабина поползла вниз.
Я тут же вскочила на ноги, подбежала к перилам и стала наблюдать за лифтом: проплыв через четвертый этаж, он остановился на третьем. Двери открылись и закрылись. Снова наступила тишина. В ней постепенно растворилось даже тихое жужжание стального троса.