Из воспоминаний Берберовой:
«Однажды утром Ходасевич постучал ко мне. Он пришел спросить меня в последний раз, не вернусь ли я. Если не вернусь, он решил жениться, он больше не в силах быть один. Я бегаю по комнате, пряча от него свое счастливое лицо: он не будет больше один, он спасен! И я спасена тоже. Я тормошу его, и шучу, и играю с ним, называю его „женихом“, но он серьезен: это – важная минута в его жизни (и моей!). Теперь и я могу подумать о своем будущем, он примет это спокойно. Я целую его милое, худенькое лицо, его руки. Он целует меня и от волнения не может сказать ни одного слова».
Оля Марголина появилась в их жизни еще зимой 1931 – 1932 годов. Ей было тогда около сорока лет, но она выглядела гораздо моложе. Нина Берберова вспоминала эпизод, как Оля как-то сказала: «И вот видишь: в свое время замуж не вышла, и вообще, все не как у всех». «„У всех“ – это значило у людей ее круга: одинаковых, буржуазных, семейных», – комментировала Берберова.
В январе 1939 года Ходасевич окончательно слег. Его поместили в госпиталь, затем он лежал дома. В конце мая узнали: необходима операция. Но операция не принесла желательного результата – болезнь была слишком запущена.
Владислав Ходасевич скончался 14 июня 1939 года, ровно за год до занятия Парижа немцами. Вечер его памяти, назначенный Союзом писателей в сентябре, не состоялся – началась война.
Во время оккупации жена Ходасевича, Ольга Борисовна, урожденная Марголина, как еврейка, была депортирована в Германию и не вернулась.
Квартира его была разграблена немцами. Погиб весь литературный архив, который он заботливо собирал еще с России в течение многих лет, включавший множество ценных материалов – писем, рукописей и других документов.
Анна Ходасевич писала, что «после его смерти до меня дошли два некролога: Сирина[2] и Берберовой с приложением трех стихотворений, найденных после его смерти».
Вот одно из них:
Марина Цветаева
1892 – 1941
«„Все заживает“, – мне люди сказали…»
Памятью сердца – венком незабудокЯ окружила твой милый портрет.Днем утоляет и лечит рассудок,Вечером – нет.Бродят шаги в опечаленной зале,Бродят и ждут, не идут ли в ответ.«Все заживает», – мне люди сказали…Вечером – нет.
«Каждая встреча начинается с ощупи, люди идут вслепую, и нет, по мне, худших времен....» – писала Цветаева. По воспоминаниям современников, Марина Ивановна была близорука. Может быть, отчасти поэтому (как они предполагали!) столь частые ее горькие разочарования и трагедии неизбежно завершались «мифотворчеством». По словам Марии Белкиной (биографа поэтессы), она сама придумывала, вернее созидала человека, «додумывая таким, каким он ей показался, каким ей хотелось, чтобы показался, каким он ей в данный момент был нужен…». Взгляд этих «глаз ночной птицы, ослепленных дневным светом», запоминался надолго. Широко открытые, очень светлые, прозрачные и холодные. Зря говорят, что у людей с холодными глазами – холодная душа. Просто у одних глаза подключены к разуму, а у других – к сердцу!
У Марины Ивановны была привычка садиться вполоборота к присутствующим. Возможно, ей казалось, что профиль у нее – значительнее. Возможно, ее даже раздражала округлость собственного лица, «младенческий овал». Это не соответствовало тому романтическому облику поэта, каким он ей рисовался. Она мало ела, изнуряла себя худобой. Стремилась придать некоторую аскетичность своему облику. Стриглась особо, закрывая щеки волосами. Курила запоем, папироса за папиросой. Очки выбросила. Заставляла себя не сутулиться, держаться прямо и не пытаться разглядеть то, что при своей близорукости увидеть не могла: