Верочка знала: подолгу лежать, касаясь ладонями друг друга, было единственным желанием этих милых старичков, которые практически перестали принимать пищу и реагировать на окружающую жизнь. Когда их ветхие морщинистые ладони коснулись друг друга, Верочка наскоро вытерла собственные слёзы и затем по очереди салфеткой вытерла старичкам щёки и впадины глазниц.

Вдруг Розалия Львовна начала задыхаться. Она хватала сухими, пепельно-серыми губами воздух и никак не могла вдохнуть. Глаза старика воспламенились огнём беспокойства. Насколько хватало его несуществующих сил, он сжал слабеющую ладонь жены, будто хотел удержать её от падения в пропасть. Но старушка с каждой секундой всё более оседала телом, сливаясь с горизонталью кровати. Её ладонь, зажатая в руке старика, некоторое время ещё подрагивала, потом замерла, потом вдруг встрепенулась прощальным всплеском силы и… безжизненно затихла в холодных пальцах мужа.

Верочка с криком: «Евгений Олегович, она умирает!..» выбежала из палаты. Старик, скользя пальцами по мёртвой руке Розалии, промычал вслед что-то нечленораздельное. По лабиринту его пунцовых морщинистых ланит, будто в майский ливень, бежали потоки слёз, недовыплаканные за долгую и счастливую жизнь…

Ищите интонацию!

Слова только мешают понимать друг друга.

Антуан де Сент-Экзюпери «Маленький принц».

– Писать о любви лучше стихами, – думал я, бросая в корзину текст очередной чувственной мизансцены, – не даётся мне любовная проза. Пишу слова, будто горсть пустых орехов пережёвываю – на зубах трещат, а вкуса никакого. То-то, помню, Гаврилыч наставлял нас: «Слова – не сумма приставок и окончаний, но таинственный иероглиф бытия! К примеру, литерный знак „любовь“, – тут он умолкал, подходил к окну и неспешно раскуривал прямо на уроке свою знаменитую бриаровую трубку. – О, эта продольная закорючка из шести литер, как холостой патрон в русской рулетке, может спасти смельчака, а может и не встретиться»…

Короче говоря, на другой день пошёл я к своему старому учителю литературы Афанасию Гавриловичу в гости. Кто, как не он, объяснит мне мою прозаическую непонятку. По памяти отыскал дом. Звоню. Жду. Открывает сам. Постарел, скостлявился. Он и прежде-то был тщед и впал, как зверь по весне, а уж ныне и подавно. Остались разве что глаза – как в школьные годы, звонкие, беспокойные.

– Господи, хоть кто-то обо мне вспомнил! – Гаврилыч смахнул слезу и побежал на кухню, выговаривая на бегу: – Сейчас-сейчас, я быстренько. Чаёк только поставлю!

Я же, как стоял в пальто, так и гаркнул с порога:

– Афанасий Гаврилович, научи писать про любовь прозой. Пробовал и так и сяк, чувствую, не ро́бят мои литеры думку сердечную.

Слышу, хозяин отложил приготовления, замер. Прошла минута, вторая. Наконец в проёме кухонной двери показался Гаврилыч. Тихо, едва шаркая тапочками о крашеные половицы, подошёл он ко мне, обнял за плечи и говорит:

– Ты-т погодь, Мишаня, не кипятись. Любовная проза – это не болтовня двух персон детородного возраста. Это, Мишань, тайна! А слова, что слова. Слова бывают и ни к чему.

Афанасий Гаврилович достал из кармана трубку и затянулся табачком.

– Ты вот что, дружочек, попробуй-ка писать без слов!

– Как это? – усмехнулся я.

– А так, – учитель выпустил сизое колечко дыма, поднял указательный палец вверх и добавил: – Тут важна интонация!

В тот вечер я вернулся домой, сгорая от литературного нетерпения. Не снимая пальто, подбежал к письменному столу и включил компьютер.

– Что-то случилось? – поинтересовалась жена из кухни, накрывая стол для позднего ужина.

– Ты ешь, я потом. Интонация… Вот оно что! – пульсировал в моей голове добродушный голос Гаврилыча. – Интонация!