На щеках у мамы горел румянец. Она из тех женщин, которые вспыхивают. После смерти папы впервые вспыхнула.

Квартиру нам дали – не поверите! – четырехкомнатную. Потому что от государства! У него законы и постановления, а по постановлениям нам с Лёней за научные статусы положены какие-то дополнительные метры и площади.

В тот вечер, когда Лёня пришел с удивительным известием, когда дети улеглись…

Нет, погодите! Я должна пояснить.


Из-за житейской тесноты местом нашего с Лёней интимного супружества была ванная комната. Когда вся квартира утихомиривалась, когда ванная никому не была нужна… Ну не на кухне же! Хотя Лёня, шельмец, предлагал.

– Ни за что! – артачилась я. – С тебя станется завалить меня на газовую плиту и включить огонь.

Из ванной мы перебирались на кухню, пили чай и говорили, говорили, говорили… Первые десять минут, на волне женского вдохновения, которое нас, глупых, посещает после секса, – веры в то, что избранник сейчас для тебя на все готов, я талдычила про бытовые проблемы. Лёня кивал с умным видом, а потом начинал рассказывать о своих исследованиях.

Лёня лучше всего мыслил, когда говорил. Он и говорил-то вдохновенно, о чем я уже несколько раз упоминала, не для публики, а для себя. Ему требовалось вслух рассказать о проблеме, услышать ее и увидеть.

Сейчас продаются «небесные фонарики», изобретение древних китайских монахов. Поджигаете нагревательный элемент, купол из тончайшей бумаги расправляется и взмывает в высь. Вы стоите, задрав головы, и любуетесь медленным сказочным полетом фонарика. В древности считалось, что созерцание небесных фонариков, как медитация, освобождает ум от суеты и тяжелых и праздных мыслей.

Монологи Лёни мне напоминают запускание волшебных фонариков. Он сотворил чудо, привел зрителей в восторг и подпитывается этим восторгом. Внутри фонарика происходят загадочные процессы, понятные только Лёне или ставшие ему понятными, когда фонарик уплывает в небо.


В ящичке кухонного стола, в отделении для ножей я специально хранила черный фломастер. Лёня выхватывал его и писал формулы на когда-то белом, давно пожелтевшем кухонном кафеле… Мама потом отмывала.

Случалось, мимо кухонной двери проскальзывала в туалет Виктория Гавриловна, бросая на моего мужа, рисующего на стене, испуганный и в то же время восхищенный взгляд. Тащился сомнамбулой Павел Иванович. Я подозревала у него острый простатит, а то и аденому простаты. В стадии перерастания в злокачественную опухоль? Надо обследовать, лечить. Займусь, потом…

Мама никогда не выходила, а в ту ночь мы все собрались.

Виктория Гавриловна заглянула на кухню:

– Я сегодня пирожки пекла, а вы и не пробовали. С капустой, как Лёня любит. Разогреть?

Павел Иванович на обратном пути из туалета заговорщически сообщил:

– Имеется. Две бутылки. Называется вином, но вранье. Чистой воды, то есть без воды, портняга, как в советские времена мы глушили… Доглушились… Нести?

За мамой я сходила.

Отворила дверь темной комнаты и шепотом спросила:

– Не спишь? Мне почему-то кажется, что не спишь. Присоединяйся. Все на кухне. Гуляем.


Уж было в моей судьбе много банкетов. И еще будет. Куда без этого атрибута светской жизни? Но ничто и никогда не сравнится с нашим празднованием на коммунальной кухне.

Мама, краснощекая, с тем выражением лица, которое я знаю с детства, а определила его смысл лет в двенадцать. Мама приказывает себе: «Надо быть строгой!» А на щеках играет предательский румянец.

Виктория Гавриловна на стол накрывает и все сетует, что пирожки не того вкуса, вот если бы сразу из духовки…

Павел Иванович свои бутылки откупоривает. Содержимое бутылок клянет, но уверяет, градус имеется и свое возьмет.