– Что? – в нетерпении спросила Овель.

– Что это не совсем обычные псы… – начал Эгин, как вдруг его взяло такое зло на всех – на Вербелину, на Хорта окс Тамая, на Гастрога, – что он поспешил сменить навязчивую собачью тему на любую другую. – Не важно. Так что было дальше?

– Они меня поймали. Выследили и поймали. Собственно, это были те самые люди, которым сегодня посчастливилось уйти от вас живыми. Они заперли меня в той самой гостиничной комнате, где я остановилась, и послали за своими. Это было прошлым вечером…

– Но вам снова удалось бежать! – с неподдельным восхищением воскликнул Эгин.

– Угу. Я вылезла через окошко под потолком, – скромно ответила Овель. – Я ведь не очень толстая… Но к сожалению, мне опять не повезло. Меня снова поймали!

На этом месте Овель снова заревела.

«Ну и плакса эта госпожа!» – вздохнул Эгин, поглаживая Овель кончиками трепещущих пальцев по блестящим черным, а быть может, каштановым – в полумраке не очень-то разберешь – волосам. Впервые в жизни ему выпало сыграть роль утешителя столь прекрасной, столь плаксивой девушки.

18

Никогда не определишь тот момент, когда невинные поглаживания становятся предвестниками страстной ласки. Да Эгин и не собирался этого делать. Рах-саванн умер в нем вместе с пробуждением чувства, столь мощного, что оно, пожалуй, смогло бы умертвить и осознание того, что отец «…назвал его Эгин». Хотя, конечно, на самом деле Эгином назвал его вовсе не привычный человеческим детенышам отец, а Отцы Поместий. Как его нарекли при рождении родители – о том ему было неведомо.

Он шептал ей слова утешения, покрывая робкими поцелуями ее волосы, а она не протестовала.

Он обнял ее озябшие плечи и поцеловал ее в батистовое плечо – правда, она стала реветь еще более прочувствованно, но по крайней мере не сопротивлялась и не отстранялась.

Затем он освободил от прядей ее мраморную, белую шею и поцеловал ее со всей нежностью, на которую вообще был способен, а она лишь благодарно шморгнула носиком.

Он вытирал ее слезы, а она лила их вновь и вновь. Соленые жемчужины стекали по ее лицу и падали на пол, на сундук, набитый воинственным барахлом, на горячие ладони Эгина. Он ловил эти слезы, как дети ловят капли долгожданного дождя. И он благословлял их, как земледельцы благословляют грозу после долгой засухи.

– Ты мне нравишься, Овель. Ты мне нравишься, девочка, – шептал Эгин, в упоении лаская ее тело.

Она не отвечала ему. А может, и отвечала, но разве разберешь что-нибудь, когда слезы шумят, словно дождик, а длинные влажные ресницы щекочут твою щеку?

Эгин посадил Овель себе на колени. Простыня, разумеется, уже давно была не у дел. Она валялась на полу, напоминая о затянувшейся прелюдии. Туда же отправилась и батистовая рубаха Эгина, скрывавшая скульптурную наготу Овель исс Тамай.

Казалось, Овель не была смущена, а лишь прятала лицо среди прядей, чтобы не показаться распущенной. Ее ручки, маленькие белые ручки обвили шею Эгина с трогательной, доверительной нежностью, а ее губы уже отвечали поцелуем на поцелуй.

Ее огромная серьга в виде клешни морского гада, усыпанная сапфирами, покалывала щеку Эгина, не принося ему боли, но лишь остроту изысканной пряности. Он провел языком внутри ушной раковины своей красавицы. Пусть эта сладкая боль, боль комариного укуса, повторится еще и еще.

Эгин сделал большой глоток воздуха, прежде чем набраться храбрости сделать решительный шаг, после которого возврата к стыдливым поцелуям уже нет и быть не может.

«Вербелина, пожалуй, не пожалела бы денег, чтобы только навести на эту девочку порчу, узнай она о том, какая пропасть лежит между тем упоением, которое дарит мне ночь с ней, и блаженством, которое приносит мне один жасминовый запах белоснежной шеи Овель исс Тамай», – подумалось Эгину, когда тесное объятие слило их тела воедино.