А этот учебный год, несмотря на августовскую радость обретения Алисы, начался для Луши совсем плохо. Сурок играл на площадке в футбол ее новым портфелем и сломал замок, потом высыпал из него в грязь все ее рисунки: и Алису в лодке на реке, и зубастого Чеширского Кота, и Безумного Шляпника.

Сурок не учел одного: Луша теперь была не одна. У нее теперь была Алиса. Книгу, неожиданно подаренную ей судьбой, она даже специально не заучивала, так получилось.

А потом Лушка открыла в себе удивительное свойство: в самые трудные жизненные минуты она становилась Алисой и на все смотрела со стороны и немного сверху.

«Сурок – это просто тот младенец, которого избила Герцогиня. Вот оттого он и превратился сначала в поросенка, а потом и в такую свинью».

Луша засмеялась, вспомнив уродливую Герцогиню. «Лупите своего сынка за то, что он чихает». Чувство, что во всем этом ее вина, заменилось ненавистью к обидчикам. Сурку труднее стало доводить ее до слез. К тому же один раз он сам пришел в школу с лиловым жгутом через лоб и глаз, и выяснилось, что отец сечет его смертным боем своим солдатским ремнем с латунной пряжкой.

…А потом, однажды, собирая свои испачканные рисунки с асфальта школьного двора, Луша спокойно посмотрела на Сурка снизу вверх и вдруг сказала: «Твой отец тебя когда-нибудь убьет».

И вдруг поняла, что попала в самую мягкую сердцевину его страха: выражение сурковских глазок стало испуганным. Впрочем, он быстро пришел в себя и начал пинать ее портфель с еще большим остервенением.

Луша ошибалась. Сурка убьют только в армии, перед самой демобилизацией.

Глава 5

«Это». Мамин непонятный страх

Лушке иногда казалось, что в мамке жили два разных человека. Один человек – нормальная, как у всех, мамка, которая, как обычно, ходила на работу, кормила борщом или котлетами, стояла в очередях, засыпала под программу «Время», копала картошку на огороде, приезжала навестить ее в лагерь с розовыми пряниками в застиранном целлофановом кульке. Но иногда она совершенно менялась, будто кто-то в нее вселялся и заставлял говорить странное, делать пугающие вещи и очень сильно пить. Потом Лушка научилась узнавать наступление этого гадкого времени: сначала мамка просто как бы задумывалась, потом глаза ее становились какими-то слишком медленными. Они часто застывали, словно она или спит с открытыми глазами, или что-то вспоминает, но не может вспомнить, а потом взгляд и вовсе останавливался в одной точке, где ничего интересного не было, но мамка именно в эту точку вперивалась, не отрываясь, словно там ей что-то показывали, и так могла сидеть в кухне, может, целый час. После этого Лушка знала: жди, что мать, как лунатик, встанет, выйдет в дверь, будто кто-то ее позвал, а потом к ночи притащится домой, еле стоя на ногах.

Когда Лушка была маленькой, она пугалась, когда у мамки начиналось это, и умоляла ее никуда не ходить, цеплялась за нее, но мамка все равно не слышала, как глухая. Луша ревела от страха, и ей казалось, что все это из-за нее, и она в чем-то, непонятно в чем, тут виновата. Но чем старше она становилась, тем больше привыкала к этому времени безнадзорности, находя в нем свои преимущества. Знала, что отец будет, как всегда, на мамку орать и ругаться, после чего оставит Лушку за хозяйку, даст десятку и пойдет ночевать в заводскую общагу.


Но в тот злополучный день, когда Куриная Жопа перед праздниками пришла к ним с проверкой «жилищных условий учеников», у мамки все началось так стремительно, что это поразило и испугало даже бывалую Лушку.

Матери дома не было: после работы она каждый день стояла где-то в очередях за тем, что из столовки принести не могла, а Лушка, как обычно, тайком рисовала запретной рукой. Она давно уже оставила всякие попытки научиться рисовать правой. Всему остальному через не могу, но научилась, а с рисованием – настоящим рисованием – не выходило никак, словно при этом отключалось что-то важное в голове, чему левая рука служила проводником. Поэтому Лушка стала жить двойной жизнью и, оставив позади все муки совести, даже полюбила волнующее ощущение своей тайны. Тем более что одна дома она оставалась все чаще.