Новое имя наполняло достоинством, требовало оглядки на поступки и призывало к самосовершенствованию. Джон плотно засел за английский. Пятерки по нему он имел всегда и без усилий, но школа была без языкового уклона, и англичанка думала по-русски. Пересечение с маменькиными сынками из спецшколы озадачивало. Они шпарили беглой речью, в которой Джон улавливал знакомые слова, значения которых сходу не вспоминались и не складывались в предложения. Пробелы были очевидны и не допустимы. Начиналось уже и увлечение добрым волшебником Брэдбери, совершенным в переводах Норы Галь, но требующим прочтения без посредника.
Наконец, приобретенное имя позволило Джону компенсировать психический урон, понесенный четвертью раньше. В школу тогда каким-то ветром занесло финских телевизионщиков, которые захотели взять интервью у обычного советского школьника. Директор школы Рыбаков, носивший уважительное прозвище Рыба-коп, отмел всех старшеклассников как неуправляемых, политически ненадежных и пораженных гормонами, вбежал в пятый «Б» и спросил, кто хочет дать интервью телевидению.
Все подняли руки и тогда Рыба-коп топнул, звякнул и уточнил, что телевидение зарубежное, что налагает особую ответственность. В воздухе пронесся аромат жареного и руки опустились.
Джон же находился в эйфории по случаю забитого на физкультуре штрафного. Это был недавно освоенный бразильский «сухой лист»: мяч подкручивается так, что остановить его может только твердо поставленная ладонь вратаря, но не его пальцы, вытянутые в прыжке. В честолюбивом желании дальнейших почестей и стремлении избежать ненавистной алгебры Джон руки не опустил. Не опустил руки также невтыкающий двоечник Кекс, в задумчивости нашаривающий под партой стрелялку жеваной бумагой.
Рыба-коп увлек Джона в свой кабинет с тяжелым портретом Ленина и мягко проинструктировал, всего два раза погрозив кулаком в сторону Вашингтона, сверяясь по глобусу. Была выдана спешно напечатанная на машинке страница утвержденного кем-то текста, которую надлежало за полчаса выучить и использовать как отче наш.
В тексте содержались идеологические константы. Они уже не соответствовали действительности: единственной константой остался всегда идеальный пробор на голове беспалой политической звезды, воссиявшей над огромным куском суши и угасающими красными карликами. Джон, не зная этих косметических и астрономических подробностей, за минуту проглотил и переварил казенный текст, и провел остаток времени под окном класса, корча рожи неудачливым собратьям.
Само же интервью прошло в пустом актовом зале как-то вяло. Пожилой финн, почти без акцента говоривший на русском, услышав бодрый рапорт Джона о преимуществах социалистической системы хозяйствования и крахе капитализма, сразу поскучнел и стал смотреть в сторону. Каждое слово отражалось в гулком зале и казалось нелепым.
В конце финн спросил Джона о любимом писателе. Зацепок для ответа на этот вопрос в утвержденном тексте не было, Джон растерялся и брякнул первое всплывшее: «Бонч-Бруевич». Что-то насмешливое и одновременно печальное мелькнуло в глазах финна и он жестом поблагодарил-отпустил Джона.
Возвращаясь мыслями к этому событию, Джон всегда чувствовал легкое раздражение. Со временем раздражение усиливалось, переходя в злость на себя. Ну ладно, говорить по указке, это все делают. Но Бонч-Бруевич! С рассказами о Ленине и «обществе чистых тарелок» во время Гражданской войны. Любимый писатель! Как его хоть зовут, знаешь? Джон рано научился читать, запоем поглощал все интересное и мог уже назвать Жюля Верна, Луи Буссенара, Майн Рида, Гайдара, Куприна – хоть кого-то, кого любил.