Он говорил не совсем так. Прилагательные подменял жестами и запинался. Я своими словами передал то, что он, как мне казалось, хотел выразить.
– Оглядываясь на эти последние годы, вы полагаете, что игра стоила свеч?
Он взглянул на меня, не понимая, что я имею в виду. Я пояснил:
– Вы оставили уютный дом и жизнь такую, какую принято считать счастливой. Вы были состоятельным человеком, а здесь, в Париже, вам пришлось очень круто. Если бы жизнь можно было повернуть вспять, сделали бы вы то же самое?
– Конечно.
– А знаете, что вы даже не спросили меня о своей жене и детях? Неужели вы никогда о них не думаете?
– Нет.
– Честное слово, я бы предпочел, чтобы вы отвечали мне не так односложно. Но иногда-то ведь вы чувствуете угрызения совести за горе, которое причинили им?
Стрикленд широко улыбнулся и покачал головой.
– Мне кажется, что временами вы все же должны вспоминать о прошлом. Не о том, что было семь или восемь лет назад, а о далеком прошлом, когда вы впервые встретились с вашей женой, полюбили ее, женились. Неужто вы не вспоминаете радость, с которой вы впервые заключили ее в объятия?
– Я не думаю о прошлом. Значение имеет только вечное сегодня.
С минуту я раздумывал. Ответ был темен, и все же мне показалось, что я смутно прозреваю его смысл.
– Вы счастливы? – спросил я.
– Да.
Я молчал и задумчиво смотрел на него. Он выдержал мой взгляд, но потом сардонический огонек зажегся у него в глазах.
– Плохо мое дело, вы, кажется, осуждаете меня?
– Ерунда, – отрезал я, – нельзя осуждать боа констриктора; напротив, его психика, несомненно, возбуждает интерес.
– Значит, вы интересуетесь мною чисто профессионально?
– Да, чисто профессионально.
– Что ж, вам и нельзя меня осуждать. Сами не бог весть что!
– Может быть, потому-то вы и чувствуете себя со мною непринужденно, – отпарировал я.
Он сухо улыбнулся, но ничего не сказал. Жаль, что я не умею описать его улыбку. Ее нельзя было назвать приятной, но она озарила его лицо, придала ему иное выражение, не хмурое, как обычно, а лукаво-злорадное. Это была неторопливая улыбка, начинавшаяся, а может быть, и кончавшаяся в уголках глаз; очень чувственная, не жестокая, но и не добрая, а какая-то нечеловеческая, словно то ухмылялся сатир. Эта улыбка и заставила меня спросить:
– И вы ни разу не были влюблены здесь, в Париже?
– У меня не было времени на такую чепуху. Жизнь – короткая штука, и на искусство и на любовь ее не хватит.
– Вы не похожи на анахорета.
– Все это мне противно.
– Плохо придуман человек.
– Почему вы смеетесь надо мной?
– Потому что я вам не верю.
– В таком случае вы осел.
Я молчал, испытующе глядя на него.
– Какой вам смысл меня дурачить? – сказал я наконец.
– Не понимаю.
Я улыбнулся.
– Сейчас объясню. Вот вы месяцами ни о чем таком не думаете и убеждаете себя, что с этим покончено раз и навсегда. Вы наслаждаетесь свободой и уверены, что теперь ваша душа принадлежит только вам. Вам кажется, что головой вы касаетесь звезд. А затем вы вдруг чувствуете, что больше вам не выдержать такой жизни, и замечаете, что ноги ваши все время топтались в грязи. И вас уже тянет вываляться в ней. Вы встречаете женщину вульгарную, низкопробную, полуживотное, в которой воплощен весь ужас пола, и бросаетесь на нее, как дикий зверь. Вы упиваетесь ею, покуда ярость не ослепит вас.
Он смотрел на меня, и ни один мускул не дрогнул в его лице. Я не опускал глаз под его взглядом и говорил очень медленно.
– И вот еще что: как это ни странно, но, когда все пройдет, вы вдруг чувствуете себя необычайно чистым, имматериальным. Вы как бестелесный дух, и кажется, вот-вот коснетесь красоты, словно красота осязаема. Вам чудится, что вы слились с ветерком, с деревьями, на которых набухли почки, с радужными водами реки. Вы как бог. А можете вы объяснить – почему?