Надежда была в восторге от этой странной статьи. Казалось, никто так хорошо не понял ее песен, как автор «Граммофона»! Но сейчас, на концерте у великой княжны Ольги Александровны, главным для нее было, чтобы ее песни верно понял, понял и полюбил вон тот поручик кирасирского ее величества полка, который стоял у дальнего ряда кресел, исподтишка поглядывая на знаменитую певицу, а потом вдруг отчего-то заволновался, покраснел и потянул воротник мундира, словно тот душил его.

Странно: любимое концертное платье у Надежды было с декольте, не бог весть каким глубоким, а все же с открытой шеей, и ожерелья она нынче не надела. Отчего же возникло внезапное ощущение, что воздуху не хватает, а сердце останавливается при взгляде в эти незнакомые светлые глаза?


Они сперва стали любовниками, а потом начали понемногу узнавать друг друга. В эту пору полной неопределенности и любовного угара Надежда не то со смехом, не то с ужасом вспоминала давнее наставление матушки, полученное еще тогда, когда Надежда Плевицкая звалась еще Дежкой Винниковой, жила в родимой деревне и пела только в церковном хоре да на крестьянских свадьбах:

– Ты молода еще, Дежка, несмышлена. Пуще всего на свете бойся ребят. Они изверги лукавые, и обмануть девушку, обвести – это у них, разбойников, за милую душу. А как посмеется над девушкой, так и бросит, а она тут и гибнет. Бойся, не попадайся им в лапы, а то и глазки твои потускнеют, и голосок пропадет!

Вот этого – что глазки потускнеют и голосок пропадет – Дежка боялась хуже смерти, а потому блюла себя так, что приводила в отчаяние своего первого мужа, Эдмунда Плевицкого, артиста Варшавского балетного театра. То есть тогда еще не мужа, а просто кавалера. И Дежка думала, что кабы красавец Эдмунд мог заполучить Надю Винникову запросто, как других молоденьких артисток, то, очень может статься, никогда и не сделал бы ей предложения. Ведь, несмотря на свою исключительную красоту, балетную утонченность и польскую изысканность, он был, по сути своей, из тех же самых «ребят», которым лишь бы «обмануть девушку, обвести», а там хоть трава не расти. Но она была така-ая недотрога!

И до такой же степени она его возбуждала! Иногда Эдмунду даже стыдно становилось на сцене, когда он поглядывал на роскошную Надину фигуру где-то в последнем ряду щупленьких, малокровных балеринок из кордебалета (в ту давнюю пору она, если не удавалось достать ангажемента певицы, изображала из себя танцовщицу, что с ее крестьянской статью и не слишком-то большой поворотливостью удавалось нелегко!) и ощущал прилив сильнейшего плотского желания. А костюмы у балетных танцовщиков – они ведь всем известно, какие, ничего в них не скроешь. И вот, вообразите, принц неземной красоты делает на сцене изящный реверанс перед столь же неземной, девственной Авророй или Одеттой, а в это время у него, у принца… О, пардон! А виновата была Надежда!

И даже потом, уже получив от Эдмунда предложение руки и сердца, она все никак не шла под венец (а в постель и подавно!), пока от матушки не пришло из деревни письмом благословение. Театр был тогда на гастролях, и, узнав о благословении, заморенный затянувшимся воздержанием Эдмунд улыбнулся не без ехидства:

– Ну вот и радость нам! Через неделю в Киев возвращаемся. Вы здесь венчаться желаете, или до Киева ждать будем?

Но больше Надежда его томить не стала:

– Да уж довольно мы ждали!

Эдмунд, наверное, был озадачен сдержанностью невесты, потому что отлично знал, какая репутация у кафешантанных артисток (а Надежда пришла в труппу из хора, которому приходилось часто выступать в кафешантанах). То и дело после концертов девицы получали приглашения спеть в отдельном кабинете для богатого посетителя. Многие так и хватались за «счастье». Многие – но не Надежда. То есть однажды она по дурости согласилась спеть… Но ей, дурехе наивной, и в голову не могло взбрести, что старик с бородой до пояса, называвший ее дочкой, захочет от нее не только пения. То есть даже вовсе не пения! Не дав ей и звука издать, он полез к ней и успел разорвать лиф платья, прежде чем Дежка очухалась и поняла, что вообще происходит. Но, узрев свою голую грудь, она подняла такой крик, что старик счел за благо отпустить малохольную певунью. С тех пор она стала настолько строгой, что не только улыбнуться боялась незнакомым мужчинам, но и цветов не брала после выступлений, хоть цветы эти, наверное, от сердца подносились, а не с какими-то пошлыми намерениями.