– Выпей, это чай.
– Долго я спала?
– Три часа. Пей.
– Мы здесь одни?
– Нет, в доме еще кухарка и слуга, но они не знают, что происходит. Пей же. Им не верилось, что я в одиночку сумела дотащить тебя из машины до дома. Ты очень похудела. Я легко тебя донесла. Придется хорошенько постараться, чтобы ты снова нагуляла щеки. В детстве ты, наверное, меня ненавидела, когда я заставляла тебя есть?
– Я вас ненавидела?
– Пей. Нет, вовсе нет. Тебе было тринадцать, кожа да кости, все ребра торчали. Ты даже не представляешь, как меня мучила твоя худоба. Ты будешь пить?
Я залпом выпила уже остывший чай; его вкус меня не удивил, хотя и не слишком понравился.
– Ну как?
– Не очень. Скорее нет.
– А ведь раньше ты его любила.
Отныне я всегда буду слышать это «раньше». Я сказала Жанне, что в последние дни в клинике мне понемногу давали кофе и он мне помогал. Жанна склонилась над креслом и сказала, что даст мне все, что я захочу, главное, что я здесь и жива.
– Там, в клинике, вы меня не узнали. Ведь правда?
– Нет, неправда. Я тебя узнала. И прошу тебя, не говори мне «вы».
– Там в клинике, ты меня узнала?
– Ты мой птенчик, – сказала мне она. – Впервые я тебя увидела в аэропорту в Риме. Ты была еще совсем малышка, с большущим чемоданом. И у вид у тебя был такой же растерянный, как сейчас. Твоя крестная сказала мне: «Мюрно, если она не прибавит в весе, я тебя уволю». Я кормила тебя, мыла, одевала, учила говорить по-итальянски, играть в теннис и в шашки, танцевать чарльстон – учила всему на свете. Даже дважды тебя выпорола. С твоих тринадцати до восемнадцати лет мы не расставались дольше чем на три дня. Ты была моей девочкой. Твоя крестная говорила мне: «Это твоя работа». А теперь я начну все сначала. И если ты не станешь такой, какой была раньше, я сама себя уволю.
Она слушала, как я смеюсь, и смотрела на меня так пристально, что я внезапно осеклась:
– В чем дело?
– Ни в чем, дорогая. Встань.
Она взяла меня за руку, попросила пройтись по комнате. Отступила назад, чтобы посмотреть. Я сделала несколько неуверенных шагов, преодолевая болезненную пустоту в затылке и свинцовую тяжесть в ногах.
Когда она снова подошла ко мне, я подумала, что она старается скрыть свою растерянность, чтобы не пугать меня. Ей удалось изобразить искреннюю улыбку, будто бы я всегда была такой: заострившиеся скулы, короткий нос, волосы ежиком. Где-то в глубине дома часы пробили семь.
– Я так изменилась? – спросила я.
– Лицо изменилось, к тому же ты устала, и вполне естественно, что жесты и походка не такие, как прежде. Мне тоже придется привыкать.
– А как все это произошло?
– Не сейчас, дорогая.
– Я хочу вспомнить. Тебя, себя, тетю Мидоля, отца, всех остальных. Хочу вспомнить.
– Ты вспомнишь.
– А почему мы здесь? Почему ты сразу не отвезла меня в такое место, где меня знают?
Она ответит на этот вопрос только три дня спустя. А пока она прижала меня к себе, и мы стояли вдвоем, она баюкала меня в своих объятьях, говорила, что я ее девочка, что никто меня не обидит, потому что она больше меня не оставит.
– А тогда ты меня оставила?
– Да. За неделю до несчастного случая. Мне нужно было уладить дела крестной в Ницце. Я вернулась на виллу и обнаружила тебя полумертвой, ты лежала в самом низу у лестницы. Я как безумная ринулась вызывать скорую, полицию, частных врачей.
Теперь мы уже находились в другой огромной комнате, столовой, с темной мебелью и невероятно длинным столом – шагов десять от одного конца до другого. Мы сидели рядом. Клетчатый плед теперь был наброшен мне на плечи.
– А долго я жила на мысе Кадэ?
– Три недели, – ответила она. – Сперва я провела там несколько дней с вами обеими.