Он не отвечал, не шевелился; ему было тепло, уютно чувствовать ее мягкий живот, ее нежные ласковые руки, слышать слова ее, идущие от сердца. За что, почему она так хорошо относится к нему? Разве он заслуживает этого?

Он молчал; она села рядом, взяла его руки в свои.

– Хочешь бросить меня?

Разве ответишь на такое, чтобы все было по правде?

– А зачем тебе бросать меня? – Она улыбнулась, но не горько, не укоряюще, а как мать улыбается, когда объясняет что-то очень простое, жизненное своему заблудшему чаду. – Мне ничего не надо от тебя, даже вот этого, – она кивнула на постель, – ты же знаешь… Просто – приходи, когда тебе нужно. Когда тебе плохо. Ведь надо же человеку куда-то деваться, когда ему плохо? Просто приходи, посиди, отдохни. Побудь у меня. Больше ничего не надо.

– Алиса, за что ты так относишься ко мне?

– Эх, глупый, если б знать, отчего курица не птица, а лев не воробей… Ни за что. Просто так. Мало этого?

– Но ведь я обманываю тебя.

– Я знаю. И потом, – она улыбнулась, – это не ты обманываешь меня, это жизнь заставляет тебя обманывать меня.

– Я тебя ненавижу иногда…

– Знаю…

– …потому что только с тобой я как бы настоящий… Но разве что-нибудь может быть настоящим, если в основе – ложь?

– Жизнь – вот правда. А философия – это философия. Умно я научилась говорить? – И весело рассмеялась. – Погоди-ка, я кое-что сейчас принесу! – Она поднялась со стула и вышла из комнаты.

Он и в самом деле ощущал жизнь более настоящей, ценностной, когда бывал у Алисы Мартемьяновны, однако тем обостренней чувствовал себя обманывающим и обманутым. Когда истаяла чувственная любовь к Нине (несмотря даже на то, что жена была на пять лет младше Скоробогатова), когда навеки заварилась каша с тещей, когда опостылела работа, в которой не было главного – смысла единственности, когда окутала его серость и вялость, он не случайно сошелся с Петрухиным, не случайно увлекся девочками, не случайно стал пропадать по вечерам, по ночам – он погнался за призрачностью смысла, который ведь должен же быть где-то в жизни, раз его нигде прежде не встречалось, а вместо смысла нисходило на душу еще большее опустошение. Еще большая растерянность и гнет давили сердце. Каждая девочка, недосягаемая вечером, прекрасная своей молодостью, притягивающая своим иномирием (иным внутренним миром), сложенная, как богиня, и, как богиня, с щедрой расточительностью отдающая свое богатство первому встречному-поперечному, уже на второй день или на вторую встречу казалась Скоробогатову чудовищем. Пусть сильно сказано, но по внутреннему ощущению – это было так, хотя роскошным молодым телом Скоробогатов мог много раз услаждать свою плоть. Но душу?! Но дух?! Отгадка-то в том и была, что все эти молодые девочки не вкладывают в отношения с тобой ни капли душевности, сердечности, они как бы включают тормоза, охраняют свою истинность за семью замками (истинность, но не тело; что тело? – тьфу на него, раз оно может так легко давать то, что другим не дается ни за какие блага, – свободу, раскрепощенность, успех, усладу, обожание, чревоугодие…). Ищущий услады (а вдруг там смысл?), Скоробогатов получал усладу, а заодно опустошение, как антисмысл. И вдруг только однажды, среди всего этого хаоса и разгула плоти, случайно, не ожидая вовсе, что такое может случиться, он ощутил ток встречного чувства, встречной заинтересованности в своей судьбе, когда отнеслись к тебе не как к мужику, у которого на сегодня были бы деньги, а там начхать на твой возраст, на твою лысину, тем более – ах-ха-ха! – на твою душу, да и откуда быть-то ей, душе, в этих стареющих и лысеющих монстрах! – и вдруг посмотрели на тебя не как сквозь стекло, не как на денежного болвана, который сегодня сокол, а завтра хоть курица, не как на запылённого и посыпанного пеплом старого лопуха, а –