голос:

– Ну где ты там, изба-читальня? Тут Мая приехала. Что до войны тут жила…

Как будто мне надо было объяснять, кто она есть. Я поднялась, остро ощущая все несовершенство собственной природы. Костистые пальцы ног, худые, длинноватые руки, тонкую шею, которую я все время подозревала в наличии кадыка, сеченые прямые волосы, заплетенные в две невыразительные косички, смуглость кожи, никогда не освещенную румянцем, которую мама раз и навсегда определила как «плохой цвет лица». И на всем этот неказистом теле еще более неказистый сарафанчик из старого маминого платья, рухнувшего в районе груди и рукавов. Такие ношеные платья легко трансформировались в летние сарафанчики для подрастающих дочерей. Дольше всего служили подолы, превращаясь в юбочки для младших сестер, потом в кухонные занавески, потом в ножные полотенца, мешочки для крупы и, наконец, в тряпочки для пыли. Пребывание в роли тряпочек длится почти бесконечно. Приезжая через много-много лет, я обязательно находила на другой службе материю своей жизни. Наволочка на «думочке» из выпускного платья. Абажурчик на сгоревшем торшере из блузочки на первую зарплату.

…Как далеко может увести подол старого сарафана… Если над ним замереть.


На негнущихся ногах я пошла навстречу Мае. Мне страшно, мне радостно, мир сдвинулся…

– О, какая ты! – сказала она с плохо скрытым женским удовлетворением.

– Ни черта не ест! – прокомментировала бабушка. – Одни семечки. А ты как была хорошенькая, так и осталась.

Она посмотрела на меня, как бы пытаясь сравнить, и я видела, что ей стало обидно за невыгодное сравнение.

Но я и тогда уже знала: так просто бабушка меня не сдаст.

– Есть красота ранняя, а есть поздняя. У нашей другая порода. Блондинки вянут быстро, ты это, Мая, помни…

И бабушка ушла, проведя легонько меня по лицу, – до сих пор помню этот ее легкий ворожбливый жест. Помню, что я рассмеялась и сказала радостно и естественно:

– Маечка! Я так тебе рада!

Она улыбнулась, как улыбалась в детстве, все во мне перевернулось, хотелось снова и снова водить ее за ручку и поднимать перед нею ветви.

– А знаешь, – сказала Мая, – я уже замужем. Полтора месяца…

Оказывается, бабушка подслушивала. Потому что она тут же выскочила из летней кухни и, размахивая полотенцем, закричала:

– Нюра! (Это имя плохого ко мне отношения. Анюта – это когда я в ее любви, Анеля – когда бабушка в гневе, Нюся я – только по хозяйственной нужде. Нюра – это конец света. Это когда я и дура, и неряха, и хамка, и меня не то что любить нельзя, на меня смотреть противно.) Нюра! Тебе сказано полы мыть или?..


Мне не было сказано. Мытье полов – дело тяжелое и громоздкое, оно обговаривается заранее, и такое в нашем доме не забудешь.

Бабушкин выпад был прозрачен, как капля росы: нечего водиться с замужними. Дело в том, что к десятому классу уже случилась парочка историй, закончившихся брачеванием. Уму непостижимо, но в моей семье это вызывало шок на неделю или месяц. Выскочить «раньше времени» было в табели грехов самым страшным. Похоронить в детстве лучше. Мама и бабушка тут же проводили демаркационную линию, дабы я никогда и ни за что не могла пересечься с этими «распутными дурами», с этими «живущими передком», с этими «так называемыми женами».

Между прочим, и не пересекалась. Сейчас я думаю – как же так? Крохотный городок, всего ничего улиц и магазинов, куда же они девались, эти «так называемые»? Этот почти мистический аспект имел простое житейское объяснение: мы не совпадали во времени. Пока я сидела в школе, «живущие передком» шли в магазины и на базар, стирали и вывешивали белье, мели двор, носили воду, а когда мы – нормальные девочки – возвращались из школы, они старались не выходить на улицу, потому что сознавали греховность своего раннего замужества. Даже самое счастье-рассчастье не могло поколебать сего. Таким был устой.