Когда я писал свой первый роман, главным мне казалось издать его в том издательстве, книги которого, полное собрание сочинений Л. Толстого в ста с лишним томах, я увидел в книжном магазине на Тверской, да еще и получить такой гонорар, чтобы его хватило на оплату задолженностей по коммунальным платежам в Париже, накопившимся за съемную квартиру, тогда еще с адресом в семнадцатом округе.
Когда я женился, мне казалось важным остаться прежним, вчерашним, свободным. Не превратиться в животастого папашу, не превратить всё в рутину, в том числе и законные постельные утехи, говорил я себе, после которых иногда не хочется уже ничего. Мне казалось тогда важным не стать представителем «среднего» класса, сохранить неизменными отношения с прежними друзьями и подружками, количество которых убывало на глазах. Вместо них появлялись более обеспеченные, более именитые и более похожие на меня самого. И уже тогда появилась первая усталость от всего «среднего». Всё среднее быстро пресыщает, но остается чувство, что живешь впроголодь.
Позднее, когда впервые по-настоящему понимаешь, что невозможно испробовать всего, что жизнь требует избирательности, самоограничения, приходится на ходу менять местами приоритеты. И тогда ограниченность всего плотского, телесного уже не выглядит теорией, придуманной грешниками, которым посчастливилось вымолить себе прощение.
С сытостью теряешь стимулы. А без них останавливается всё. Два шага – и уже можно потеряться в себе самом. Человек, подобно некоторым элементарным частицам, существует только в движении. Главное в жизни не терпит завершенности…
Я уехал из Советского Союза летом восемьдесят пятого года. Французский консул, курировавший мой отъезд, вышел из кабинета вместе со мной, чтобы проводить меня до лестницы. Пожимая мне руку, он даже слегка обнял меня, прежде чем неловко добавить, что сыну его столько же лет, сколько и мне. А когда я спустился в нижний холл консульства на Якиманке, я услышал над головой робкие аплодисменты. Сотрудники, одни женщины, откуда-то узнавшие о моем визите, вышли из офисных каморок на внутренний круговой балкон, чтобы молчаливо выразить свою солидарность – не со мной лично, никто из них не был со мной знаком, а с самим фактом, что кому-то удалось добиться невозможного, вырваться из системы, из несвободы, – так я тогда считал. И в тот миг я подумал, что мне, видимо, действительно по-настоящему повезло. Тогда я еще не понимал, что это и есть гордыня.
Консул снабдил меня странной по тем временам визой. По прилете в Шарль-де-Голль visa d’établissement (на поселение) привела запаренного от духоты пограничника в такое недоумение, что он позвал на помощь коллег в штатском, в костюмах, которые без акцента говорили на языке этой книги.
Мой приезд во Францию пришелся на летние отпуска и попал в пику журналистского спроса. Любителям листать газету за утренним кофе скармливать в это время особенно нечего. И пару дней, пока обо мне не забыли, я видел свой лик – удивленно глазеющего на знойный Париж русского изгоя – в стеклянных витринах газетных киосков. Даже Пари-Матч умудрился выкупить фотографии у какого-то фрилансера, который позвонил Мишель, моей тогдашней половине, прямо в дверь и попросил дать ему возможность заработать. Его снимки, полупрофессиональные, были вскоре напечатаны в полные развороты – нелепые, каникульные, со слезливым амурным душком, которого никогда не было в наших с Мишель отношениях.
Стояла умопомрачительная жара. Жара длилась весь месяц и спала лишь к тому дню, когда мы с женой наконец поженились. Мы расписались уже в Париже. Вроде бы уже и незачем. Она уже вытащила меня из проруби моего советского прошлого. Брак был формальностью. Но так было правильнее. Почти автоматическое и скорое получение гражданства, без которого по Европе особенно не покатаешься, тоже становилось формальностью.