Она учила меня писать. Без скуки, с постоянным ощущением наличия в себе мужской природы, смутных и очевидных плотских потребностей, уверенности в своих возможностях и силах. Столь мощного и постоянного стимула я никогда еще не испытывал…
Первый мой текст, написанный в оригинале на французском, написанный через силу, с чувством некоторого отступничества от родного языка и от себя самого, Эстер редактировала, что называется, саморучно. Я не сразу понял, что она вынашивает конкретный план. Уже вскоре она пристроила рукопись в издательство. Причем не в свое, а к знакомым, которые держали небольшое семейное издательство, связанное акционерными отношениями с издательской группой, где сама она работала.
Последнее обстоятельство меня не очень-то радовало. Опять неясность, зависимость. Но в то же время гонорар, аванс к будущим выплатам с продаж, превышал, как в те годы еще случалось, подачки, предлагаемые большими издательствами; большие издательства уже заелись, уже успели сесть всем на шею. К тому же Эстер, видимо, и вправду ради меня постаралась. За текст объемом в сто пятьдесят стандартных страниц я получил чек в двенадцать тысяч тогдашних франков.
Мы с Ванессой тут же прогуляли деньги в загородном отеле, решив устроить себе «медовую неделю». Это случилось между католическим Рождеством и Новым годом…
Книга, вышедшая в марте в виде романа, – хотя по моим меркам это была повесть, – успеха не имела. В течение месяца-двух обложка с моим именем помаячила на прилавках известных книжных магазинов. Знакомые видели ее в Латинском квартале, в витрине модной книжной лавки. Издателю даже удалось уломать пару обычных журналистов – не критиков – напечатать хоть что-нибудь о выходе книги. Новость была подана под простеньким соусом. В него пришлось намешать обыкновенной злободневной белиберды, а именно переворошить мое стоическое, полудиссидентское прошлое у себя на родине. Что было довольно глупо. Сегодня никого не интересовал уже ни я, ни моя родина. И на этом – всё. Интереса ко мне и к книге как не бывало.
Свои собственные связи в медийной среде, – а некоторые ее представители хорошо относились скорее не ко мне, а к Мишель, моей бывшей жене, давно мною брошенной, – я приберег про запас. Еще пригодятся. Не сказал я Эстер и о том, что этот же опус я пытался предлагать до нее во Франции, в Германии и еще в некоторых странах, разослав рукопись примерно в сорок издательств. И никто, кроме одного литературного агента, даже пальцем не пошевелил, чтобы хоть что-то мне на это ответить. Это лишь показывает, какой бурный спрос держится на литературу шестой части суши, как только «империя зла» пожелала всем лучшей жизни. А может быть, и на литературу вообще, что, конечно, еще ближе к истине.
Позднее моим издателем было предпринято еще несколько попыток поддержать издание. Так я попал на радиопередачу. В помещении радиостанции, куда меня сопровождала собственной персоной красавица Эстер, всех участников и сочувствующих почивали аперитивами. Все сидели одним скопом в зале с микрофонами, и официант развозил напитки в тележке.
Выпив натощак виски, я стал нести в микрофон несусветную ахинею об «отсталости» современной французской литературы, которая якобы всё еще топчется на повествовании, увязает в болоте реализма и не желает видеть и понимать, что после всего написанного в послевоенные годы, и не только во Франции, художественная книга просто не имеет права быть обывательской, не может заигрывать со средним классом, с его мещанскими вкусами или с полным отсутствием таковых. Средний класс, видите ли, не любит грустных историй. Так пусть ходит развлекаться в цирк с оркестром, смотреть на клоунов с акробатами. На праздники приезжает даже московский, лучший в мире… Никто почему-то не попытался воспротивиться моей дерзости. Всё, что я говорил, было несправедливо, высокомерно.