Всё остальное жалкое экспериментаторство современных русских писателей отдавало временами наезда русских танков на авангардистскую Чехословакию, со всей бредовой болтовней про расплывчатый постмодернизм, который в Европе, где он появился полвека тому назад, давным-давно канул в лету, как расклешенные брюки. И не по этой ли причине в подходе русских к литературе чувствовалась противоестественная мешанина, что-то не просто позаимствованное или навязанное со стороны, а чуть ли не кровосмесительное. Так вот чехи смешались со словаками. Сербы с хорватами. Поэтому и говорят на сербохорватском. Все одно – славяне. С кого тут спрашивать?.. Так вот Ванесса и рассуждала. Иногда я внимал ей с открытым ртом и только разводил руками.
Она не ошибалась только в одном: в интуитивном нежелании копаться в русских «измах» последнего времени. Как типичный западный читатель она не знала, что такое постмодернизм, и не интересовалась подобными вещами. Сам же я, пройдя через ту же школу жизни, что и все, – через все эти «школы для дураков», в которых учишься чему угодно, любым творческим пакостям, но только не письму, – с годами я научился понимать, что это явление, постмодернизм, есть ничто иное как заимствование, да еще и перенесенное на почву отрицания и нигилизма, старого и совсем недоброго, который имеет очень давние корни. А вот это русское явление – нигилизм – сегодня и подавно никому ни о чем не говорит, даже самим русским, страдающим, как известно, короткой памятью.
Во время наших прогулок я объяснял Ванессе, хотя и сам не до конца это понимал, что нет ничего более странного, непредсказуемого, чем судьбы литературных произведений, да и вообще произведений искусства, если между этими понятиями можно проводить хоть какие-то параллели.
Один из самых известных во Франции русских писак, из тех, кто устраивает и ваших и наших, когда-то учился практически вместе со мной, на параллельном факультете. Но меня отчислили. А он доучился до конца. Писал он средние, простенькие вещи, предназначенные для простоватой западной публики, которая ходит в кино, рекламируемое на улице и в метро, переписывается через фейсбук, доверяет дешевым китайским ресторанам и перестановкам в правительстве. Я регулярно видел «коллегу» на парижских тусовках, а однажды обнаружил, что в книжном магазине, у меня под домом, ему устраивают встречи с читателями. Мир и здесь, в Париже, становился тесен. И даже через витрину, с тротуара, было заметно, как он, для всех симпатяга, быстро стареет. Он же, видимо, до сих пор не знал о моем существовании. Вот так и устроен мир подлинный, правильный. Орбиты в нем сплетаются, но не смыкаются.
Если холст настоящего мастера может быть обнаружен и оценен годы спустя, а поэтому даже через столетия он легко впишется в один ряд с другими шедеврами эпохи, то с литературным произведением подобная ситуация – невидаль. Срок жизни в мире литературы куда более ограничен. Наверное потому, что она сильнее влияет на развитие общества и нравов. Процессы здесь идут быстрее. По истечении заданного срока – два-три поколения, иногда чуть дольше – остаются одни мощи, по которым вряд ли можно о чем-то судить. Разве что о праведности их обладателя…
Нормальный приличный писатель – в жизни всегда неудачник. Удачливый писатель – в чем-то анормален, быть им неприлично. Закон больших величин проявляет себя и здесь. Не может умный честный человек быть счастливым. На это ему в жизни отведены только секунды. А секунды не в счет. Потому что счастье – это не что-то, что бывает, что встречается, а нечто такое, что должно всё-таки длиться, пусть недолго.