Словом – уж не случай ли тому причиной, что со всеми троими приключилась болезнь головы? Конечно, я знал, что людям можно дать соответствующие декокты, после которых сознание их уносится на крыльях безумия, но зачем кому-то травить именно этих троих? Я знал из дел, что они были преданными слугами императора, так, может, некто просто хотел напасть на людей, близких к нашему владыке?

«Близких» – повторил я мысленно, и меня осенила некая идея. Ведь и конюшего, и медика безумие охватило в тот миг, когда они были рядом со Светлейшим Государем (я не знал, правда, как оно было в случае с чашником). Я представил себе, как стою рядом с приятелем, в грудь которого внезапно втыкается стрела. В другой раз прогуливаюсь с другим приятелем – и тот также оказывается со стрелой в глотке. Стоит тогда задуматься: старается ли стрелок уничтожить близких мне людей – или попросту толком не умеет стрелять. Целью же его являюсь именно я…

Я вернул бумаги на место – и, хотя они не дали мне конкретных ответов, прочтение их навело меня на определенные мысли. Из опыта я знал, что не следует тотчас отбрасывать даже самые безумные гипотезы или идеи, поскольку к цели ведут не только широкие тракты и мощеные улицы. Порою место, до которого мы жаждем добраться, находится в конце едва заметной, заросшей тропки. Поиск истины часто напоминает путь в густом лесу, где выживает лишь тот, кому хватит смелости углубиться в чащу. Истина редко блестит, будто зеркало озерных вод под ясным солнцем. Чаще она скрыта в тени, среди прогнивших стволов, под покровом мха, куда доберется лишь тот, кто не побоится преклонить колени и начать копать, пусть даже занятие это сперва покажется ему глупым и бесплодным.

* * *

Несколько дней я вел образцовую жизнь инквизитора, который гостит у своих собратьев. Вставал на заутреню, возвращался к вечерней молитве, старался ничем не бросаться в глаза и не делать ничего, что могло быть воспринято как необычное или странное. На четвертый день я начал жаловаться на боли и головокружение, на пятый – потерял сознание во время богослужения, и тогда братья-инквизиторы сами заставили меня лечь в лазарет под опеку местного лекаря. Именно таким несложным способом я оказался в обществе страдальца Франца Лютхоффа.

С некоторых пор сны мои изменились. Были времена, когда я засыпал так глубоко, что утром любое воспоминание о ночных кошмарах оставляло по себе лишь слабый след в памяти. Теперь было иначе. Обычно мне снилось, что она садится рядом и кладет на мой разгоряченный лоб прохладную руку. Она всегда улыбалась, и я всегда видел в ее взгляде чистую, ничем не оскверненную любовь. «Мой рыцарь на белом коне», – шептала она наполовину всерьез, наполовину шутливо. Хотел бы я, чтобы сон сей не заканчивался, но он заканчивался, всегда. Я пробуждался с ужасным отвращением к жизни, которую вел наяву. К жизни, которую она никогда со мной не разделит, не узнает, как я мечтал шептать по утрам ее имя – неслышно, но так, чтобы она ощутила его по движению моих губ на ее губах. Я открывал глаза, и мне казалось, что еще миг-другой вижу перед собой ее лицо. Но потом я понимал, что это всего лишь беленый потолок лазарета.

– Нет. Никогда. Невозможно, – произнес я самому себе. – Разве сны твои, Мордимер, не смогли научить тебя трем этим словам?

Я в силах распоряжаться своей жизнью, но не мог, не могу и никогда не сумею распоряжаться своими снами. Видение, приходившее ко мне едва ли не каждую ночь, было как сон нищего о кошеле, полном золота, мечтой голодного о свежем хлебе, жаждой умирающего в пустыне о воде, которая смочит его пересохшие губы. Видения эти не несли ничего, кроме боли.