За окнами стояло безжалостно жаркое лето. Сад безобразно зарос, к тому же теперь земля в нем посерела и растрескалась, трава пожухла. Деревья погибали, а ручеек в дальнем конце сада пересох. При нечастых визитах в Уибли я слышал, как люди говорят о погоде. Жара перешла в самую настоящую засуху, фермерам приходилось забивать скот, воду отпускали по скудному рациону.

Дни напролет я сидел в своей белой комнате, насквозь продуваемой теплым сквозняком из окон. Небритый и голый по пояс, я являл собой, надо думать, довольно убогое зрелище, но какая разница, мне-то самому было вполне удобно.

А потом как-то совершенно неожиданно мое повествование кончилось. Оно словно пересохло, все события были описаны, писать дальше было не о чем.

Это было непонятно, почти невероятно. Я ожидал, что в конце наступит внезапное освобождение, осознание себя заново, что это будет сродни возвращению из долгого многотрудного похода. Но повествование просто застопорилось, оборвалось безо всяких выводов и откровений.

Неожиданная ситуация меня расстроила и даже несколько возмутила; ведь так получалось, что вся моя работа пошла впустую. Я перелистал испещренные поправками страницы, задаваясь вопросом, в чем причина такой неудачи. По всем признакам мой рассказ планомерно продвигался к заключению, но он попросту кончился на том месте, где мне стало нечего больше сказать. Последней была описана моя жизнь в Килбурне, еще до разрыва с Грацией, до смерти отца и до того, как я остался без работы. Я не мог писать дальше, потому что все «дальше» было здесь, в Эдвиновом домике. А где же конец?

Мне пришло в голову, что единственно верным концом будет такой, которого не было. Иными словами, раз уж я пожертвовал точностью своих воспоминаний, чтобы составить из них рассказ, то и заключение рассказа тоже должно быть воображаемым.

Но чтобы сделать это, я должен был сперва признать, что стал в действительности двумя людьми – собой и героем своего повествования.

В этот момент мне стало совестно за небрежение к дому. Крайне разочарованный своим писанием и своей неспособностью с ним справиться, я с радостью ухватился за возможность передохнуть. Я провел последние жаркие дни сентября в саду, обрезая чрезмерно разросшиеся кусты и собирая с деревьев немногие оставшиеся на них фрукты. Я подстриг лужайку и перекопал пересохшие грядки огорода.

Покончив с этим, я выкрасил еще одну комнату верхнего этажа.

По той, вероятно, причине, что я оторвался от неудачной рукописи, она снова стала будоражить мои мысли. Я знал, что нужно сделать последнее, решающее усилие и привести ее в порядок. Мне требовалось придать ей законченную форму, однако этого нельзя было сделать, не придав сперва форму моей повседневной жизни.

Мне пришло в голову, что ключ к полноценной, осмысленной жизни лежит в организованности. Я построил себе распорядок дня: один час на уборку, два часа на ремонт и работы в саду, шесть часов сна. Я буду регулярно мыться, есть по часам, бриться, стирать одежду, и на все у меня будет вполне определенный час суток и день недели. То, что в прошлом моя безудержная потребность писать определила всю мою жизнь, было, возможно, в ущерб самому писанию.

Теперь же, парадоксально освобожденный наложенными на себя ограничениями, я сразу, как только приступил к третьему варианту, ощутил необыкновенную легкость.

Наконец-то мне стало в точности ясно, как должно строиться мое повествование. Если более глубокая истина может быть поведана только при помощи вымысла – иначе говоря, при помощи метафоры, – то для достижения абсолютной истины я должен сотворить абсолютный вымысел. Моя рукопись должна стать метафорой меня самого.