Дня через два Петька пришел и признался в содеянном. Он стоял у порога, набычившись, угрюмо молчал – ждал, что скажет Марья.

– Мать, что ли, послала? – спросила она строго, с интересом к нему приглядываясь.

– Чего мать, сам пришел, – ответил он грубовато и снова наглухо замолчал.

– Знаешь, Петя, а я ведь не рву их, цветы свои, – Марья пожала плечами, – рука не подымается, дома они мертвые, жизни в них нет, а в земле живут долго. Люблю смотреть на них, ухаживать, радуют они мое сердце. Теперь нет их, – она вздохнула, поправила угол цветастого лоскуткового одеяла, опять взглянула на Петьку. – Да ты чего у порога-то стоишь, садись вон на лавку.

– Красота была, – продолжала Марья, – ромашки снеговые, георгины бордовые – шапками, гладиолусы черного бархата. Как цари-государи стояли. Куда ж дели-то столько? Клубнику, понятно, съели. Спелая была, только снимать собралась.

– Девчонкам роздали, – буркнул Петька.

Улыбка скользнула по старому лицу.

– Зачем же охапками дарить, можно один цветочек. Ты вот чего, Петя, – сказала она твердо, – приходи всегда ко мне. Для девчонок твоих у меня цветов хватит. Скоро астры пойдут, махровые, пушистые. Да ты садись, раз пришел, чего стоять-то.

Петька стоял у порога, переминаясь с ноги на ногу. Он шмыгал носом, покашливал, смотрел то в один угол, то в другой, избегая глядеть на бабку. Когда она пригласила его сесть, он посмотрел на нее и увидел в лежавшей в кровати больной женщине другую бабку Марью, не ту, какую он всегда встречал в деревне. Он вдруг увидел ее тонкие, седые до прозрачной белизны волосы, добрые мягкие глаза, окруженные сеткой мелких морщинок, спокойно лежавшие на одеяле сухие жилистые руки с тонкими пальцами, и в груди его что-то дрогнуло. С грубовато-фальшивым равнодушием неожиданно для себя он вдруг сказал:

– Баба Маня, у тебя там у сарая дрова лежат, дядя Павел привез. Может, надо их распилить, дак я бы мог. И вообще, – добавил он, глядя куда-то вбок, – если надо чего сделать, дак Вы скажите.

Он хотел еще что-то прибавить, но, видно, не решился, поморгал глазами, кашлянул и замолчал.

– Приходи, Петенька, приходи, – Марья уже не пыталась скрыть появившегося у нее расположения к Петьке, – распилить-то их надо бы, да некому. Павлу, видно, некогда, работы много, а я вот по две дровины в день, больше уж и не могу. Приходи, если желаешь, помоги, дай бог тебе здоровья.

– Приду, баба Маня, – уверенно пообещал Петька.

Он не обманул. Он не только распилил, расколол и сложил в поленницу все Марьины дрова, но с тех пор стал навещать ее, помогал по хозяйству, а ее цветник, огород впредь находились в полной безопасности, хотя другие усадьбы частенько страдали от набегов Петькиных приятелей.

За дверью потопали, пошаркали о расстеленный там половик, и Петька в потертом ватнике, старой кепке-лондонке шагнул в комнату. В руках он держал тетрадку.

– Здравствуй, баба Маня.

Он сел, не раздеваясь, на табурет.

– Баба Маня, мы в школе стенгазету выпускаем, я вызвался надписи делать и заглавные буквы. Можно их у Вас срисовать?

– Дак где у меня буквы такие?

– А в Библии Вашей – большие, с закорючками. Я видал.

– Дак рисуй, раз они тебе годятся, садись вон за стол в комнате и рисуй, я тебе мешать не буду.

Петька разделся, повесил ватник с кепкой у двери, прошел в комнату. Библия была тяжелая, в толстом золоченом переплете и с золотым крестом на обложке. В ней было много цветных картинок – больших, во весь лист; каждая картинка закрывалась тонкой прозрачной бумагой. Петька находил нужные ему заглавные буквы – большие, витиеватые, терпеливо срисовывал их в свою тетрадь. Картинки были такие красивые, что он невольно задерживался, разглядывал их; аккуратно листал пожелтелые от времени страницы. Стучали на стене старые ходики, горела медная лампадка, трещали в чугунке дрова. Во всем был уют, домашнее тепло, покой. «Хорошо у бабки», – подумал Петька.