Весна и вправду пришла бурная, звонкая. Прилетели скворцы; воздух наполнился пением, гомоном. Быстро, по-хозяйски заняли они свои домики, выгнав оттуда воробьев – только пух и перья полетели, – расселись по тополям. Яркое солнце растопило снега, оголило пригорки; сейчас же оттуда полезла изумрудная молодая травка.

Река разлилась широко, подошла к стене хлева. Марья надела резиновые сапоги, пошла за водой. Зачерпнула, поставила ведро на едва выступавшую из воды скамью и долго смотрела на бегущую мимо реку, быстрые, плавные потоки, стремительные, яростные буруны с брызгами и белой пеной у большого камня, еще торчавшего серой ребристой спиной посредине реки. Шипела, плескала, бурлила вода, гомонили птицы, тянулись вверх желтые цветки мать-и-мачехи, зеленела ольха, черемуховый овраг. Кругом рождалась новая жизнь, играло солнце, пробуждалась, дышала земля. Свежие запахи обнаженной земли вдруг пахнули на Марью чем-то очень далеким и таким близким, до боли родным, что у нее замерло сердце. «Господи, что же это», – со страхом подумала она, ощутив в груди волну непрошенной радости. Ей стало стыдно и горько – разве можно? Но тут же родившееся в душе еще слабое, но властное чувство сказало ей – да, можно, потому что это жизнь, этому подчинена ее душа и не зависит от ее желаний. «Что же раньше не видела я этого», – подумала она, присела на скамью и долго сидела в раздумье печальная, неподвижная.

С того дня она больше стала бывать на улице. Подолгу сидела на крыльце, смотрела вдаль, где в хрустальном воздухе дымился зеленью лес; свежий ветерок подымал золотые облачка в ольховнике у реки; ходила по просыхающим дорожкам вокруг дома, смотрела на отступавшую воду, черно-блестящего скворца на дереве у ручья. Обратившись к солнцу, к живой весенней голубизне, трепыхаясь, дрожа всем телом, радостно славил он наступавший день. Марья видела теперь в этом нечто другое, чем прежде; теперь она смотрела на него не со стороны, а изнутри – глазами своей души, каким-то непонятным образом слившейся с этим скворцом. Она видела вместе с ним полыхающее море света, слепящий диск восходящего солнца, блеск косого света над зеленеющим лесом, ощущала себя одним существом с этой птицей, и от этого ей становилось радостно и хорошо тоже.

Так прошло лето, наступила осень, жизнь Марьи понемногу укладывалась в новый, незнакомый ей раньше порядок без хлопотных забот о своих близких, семейной суеты, радостей, огорчений, а вместо этого образовалась огромная, оглушающая пустота – непривычная, гнетущая.

В один из сентябрьских дней Староселье посетил старый мельник Егор Лукьянов. В тридцатом году он был раскулачен и вместе с семьей – женой и двумя взрослыми сыновьями увезен неизвестно куда. С тех пор о них не было слуху.

Старый дом мельника, сгоревший в войну, стоял как раз напротив Антипова, через реку, на вершине оврага; плотинный ручей огибал Марьину усадьбу. Они были соседями, а жена мельника Клавдия была ее задушевной подругой.

Уже смеркалось, когда Егор Лукьянов постучал в дверь.

Не дождавшись ответа, отворил и, пригнувшись в невысоком проеме, вошел.

– Дома ли хозяйка? – спросил он, распрямляясь, прямо глядя на Марью; сидя на табурете, она растапливала печь.

Услышав его голос, она удивленно вскинула голову, некоторое время всматривалась: крупное осунувшееся лицо, мясистый нос, широко поставленные глаза, темные свисающие усы.

– Егор Тимофеич, ты?! – поднимаясь, Марья машинально положила полено на стол.

– Я, Маня, я, здравствуй, дорогая соседка, – он подошел, они обнялись.

Они долго глядели друг на друга, не говоря ни слова, потом Марья сникла, понурилась, лицо ее сморщилось, губы дрогнули. Она медленно подняла на него глаза.