Смерть дочери поразила его, наложив тяжелый отпечаток на его дальнейшую жизнь. Мужественно прошедший войну, испытавший ее ужасы, он как-то сник, надломился, и Марья, знавшая, понимавшая его как себя, порой ловила на его лице выражение смирения прибитого горем человека.
Несколько дней он ходил по усадьбе, ни к чему не прикасаясь. Подолгу смотрел на пышно разросшийся высокий куст белой сирени, медленно ходил вдоль ручья, где за стеной бурьяна, крапивы, цветущей рябинки журчала вода; останавливался и словно прислушивался. Дойдя до могилы Насти, смотрел на ее фотографию, шел к реке. Там садился на скамью, закуривал и долго глядел на заросший деревьями другой берег.
Его мрачно-угнетенное состояние нарушил Павел; он принес мешок картошки, свалил у крыльца:
– Здравствуй, дядя Ваня; вот, сажайте, еще не поздно, успеет вырасти.
– Здравствуй, Павел, – ответил Иван, внимательно, словно незнакомого, рассматривая его.
– Ты чего, дядя Вань? – спросил Павел удивленно.
– Да так, – Иван повернулся и направился к избе.
Подошла Марья.
– Не обижайся, Паша, на него, – губы ее покривились, – тяжело, Пашенька, вот так и ходит, два слова за день.
– Подсоби-ка поднять, – сказал Павел; взвалил мешок на спину, – бери лопату, – и пошел, загребая правой ногой, к раскопанной полосе.
– Сами мы посадим, Пашенька, – Марья затрусила следом. – Спасибо, родной, не знаю, как благодарить тебя, рассчитываться.
– Разбогатеешь, рассчитаемся, – Павел взял из ее рук лопату, начал выкапывать лунки.
Скрипнула дверь, Иван спустился с крыльца, подошел, молча отобрал у Павла лопату.
Когда все посадили, он проводил Павла до дороги. Они остановились под старым, зазеленевшим нежными завертками листьев кленом, постояли, глядя за реку, где за ожившими полями подымался лес.
– Думаю, она бы хотела, чтоб ты знал, – Иван медленно выговаривал слова, – она любила тебя, Павел. – Он помолчал. – Вот еще чего: ты уж не обижайся, не ходи к нам пока. Нам одним побыть надо.
– Понимаю, дядя Ваня, я не в обиде. Только знаешь чего, – Павел кивнул в сторону старого палисада, где, нагибаясь к смородинным кустам и незаметно наблюдая за ними, ходила Марья, – ее пожалей. Нам легче, мы мужики, войну прошли. Всем горько теперь. У нас вот Семен, старший брат…
Павел вздохнул, потер ногу и, кивнув Ивану, пошел по дороге к своей землянке.
Вечером другого дня, когда Иван сидел за шитьем старого полушубка, а Марья у стола чинила ветхие рубахи, она сказала после затянувшегося молчания:
– Прошлую-то зиму, Ваня, холодно было в избе. Чем попало дыры заткали, так и жили. В полу щели, в дверях.
Иван поднял глаза на жену, ничего не ответил и вновь склонился к шитью, только иголка в его руках задвигалась быстрее, суетливей.
– Ваня, на семнадцатом опять Семен Назаров работает. Был у нас зимой. «Вернется Иван, – сказал, – пускай к нам приходит». Без пропитания-то, Ваня, плоховато нам будет зимой.
Иван выпрямился и, словно просверливая жену взглядом, сказал резким чужим голосом:
– Я не знаю, что и когда мне делать! Ты меня научишь!
Иголка выпала из ее рук, лицо задрожало, на глазах навернулись слезы, она тихо заплакала.
Иван встал, потоптался возле, сел рядом, обнял, прижал жену к груди.
– Прости, Маня, сам не знаю, чего говорю.
Марья заплакала сильнее, отстранилась, обратила к нему залитое слезами лицо, хотела что-то сказать… и снова уронила голову ему на грудь.
Иван долго еще сидел и глядел в открытое окно. Солнце ушло за лес. В тишине слышался шум реки, где-то стучал топор. Из охлажденного сада веяло пахучей вечерней влагой, отцветающей сиренью.
На другой день Иван отправился на семнадцатый километр железной дороги, где работал до войны бригадиром ремонтников. Теперь там стояли два бревенчатых барака; в них жили постоянно и вели свое немудреное хозяйство рабочие-путейцы. Встретили его хорошо. После он съездил в райцентр, оформился на работу.