Скудный паек получали только работавшие, его не полагалось немощным старикам, малолетним детям. Люди голодали. Варили картофельные очистки, если удавалось принести с немецкой кухни, лебеду, крапиву. Особенно тяжело приходилось многодетным семьям, где дети пухли от голода, постоянно просили есть.
Зимой случились первые трагедии. Антонина Сергунова – мать четверых детей, несмотря на строгий запрет немцев не выходить из деревни, собрала кое-что из своих вещей и, надеясь обменять их на продукты, пошла в соседнее село. Она уже уходила за деревню, когда сзади раздался окрик часового. Она побежала, может быть, надеясь на что-то. Часовой выстрелил.
Тринадцатилетняя девочка Груша Гвоздкова выкрала у немцев буханку хлеба, но была поймана. На другой день, на рассвете, ее вывели из комендатуры. Она шла между двумя солдатами, маленькая, тоненькая и странно-жалкими, виноватыми глазами глядела по сторонам. Она словно не понимала, что это ее последний путь, что ее такая короткая, едва начавшаяся жизнь оборвется через несколько мгновений, что останется она в памяти людей, неподвижно стоявших у изгородей, навсегда такой – в латаном старом пальтишке, коротких валенках-опорках. Они были ей велики, понемногу сползали с ног, и через несколько шагов она их поддергивала и притоптывала.
В тишине морозного утра скрипел снег от ее шагов и шуршал о пальто висевший на груди кусок фанеры со словом «воровка». Ее мать Федосья Гвоздикова, опершись на изгородь, вцепившись в нее руками, с ужасом глядела на идущих. Потом, оттолкнувшись, вытянув шею и вся устремившись вперед, пошла к дороге.
«Гру-у-шень-ка-а», – услышала Марья глухой низкий выдох. Федосья бросилась вперед. Солдат оттолкнул ее. Она поскользнулась, упала, тут же вскочила и опять молча и яростно устремилась к дочери. Коротко размахнувшись, солдат ударил ее прикладом; она упала и осталась лежать возле дороги. Солдаты провели девочку по селу, потом через мост за реку, спустились в небольшую ложбину за бугром.
Мать Груши очнулась, приподнялась, бессмысленно озираясь кругом. Когда раздался выстрел, она дико, по-звериному закричала и стала рвать свои красивые черные волосы, клочьями бросать их перед собой. Потом вскочила и, как подстреленная птица, неестественно взмахивая руками, спотыкаясь и падая, побежала к мосту. Шедшие навстречу солдаты пропустили ее.
Долго слышались из-за реки ее протяжные, рвущие душу, глухие стоны.
Глава 5
Однажды в баню, где жили Марья с Настей, зашел пьяный немецкий солдат – белобрысый, высокий, с наглыми, злыми глазами.
– Матка, яйки, яйки дафай! – потребовал он. – Ко-ко-ко, – он присел и замахал руками, стараясь лучше объяснить, что ему нужно.
– Какие вам яйки, ироды проклятые, вон чем вы нас кормите за нашу работу, – нараспев говорила Марья, показывая ему кастрюлю с отваренными картофельными очистками, – всё наше вы давно сожрали, звери ненасытные.
Что-то в интонации голоса немцу не понравилось, он погрозил: «Но, но, матка». Потом, убедившись, что здесь ему поживиться нечем, сел на табурет у стола, достал из кармана блестевшую никелем губную гармошку и начал выигрывать, с интересом поглядывая на Настю, сидевшую с другой стороны с трехлетним мальчиком на руках – сыном погибшей Сергуновой. Вдруг он оборвал игру, склонил голову набок, прислушался – до его слуха долетел легкий шорох на чердаке – может, пробежала вдоль карниза мышь или порыв ветра шевельнул на крыше сухим листом дранки.
– Па-ар-тизан, – выговорил он свистящим шепотом, глаза его округлились, – шнель, шнель, матка.
Он встал, показал наверх, подтолкнул Марью автоматом к лестнице.