.

Руссо как вдохновляющий фактор имел для молодого Толстого большое значение. На Кавказе в 1852 г. в период работы над «Детством» в течение нескольких месяцев имя французского просветителя не сходило со страниц дневника. Он работал над своим первым произведением с «Исповедью» Руссо в руках: «Писал Детство, читал Руссо» (46, 126).

Любопытно отметить, что «Новую Элоизу» Толстой знал наизусть. В период работы над «Отрочеством» он собирался прочесть этот роман, но в числе книг, присланных из Ясной Поляны на Кавказ, 1-го тома не оказалось. Он просит брата, С.Н. Толстого, прислать недостающий том «Новой Элоизы». «Зачем она тебе? – спрашивает брат. – Из писем твоих к тетеньке видно, что ты ее помнишь наизусть»5. К сказанному добавим, что в 1857 г. более двух месяцев Толстой провел в Кларане, месте действия романа «Новая Элоиза», совершая совместные прогулки с графиней А.А. Толстой по следам литературных героев. В письме к тетке Т.А. Ергольской он признался, что находится «в той самой деревне, где жила Юлия Руссо» (60, 190).

Попутно заметим, что уже во второй половине 1850-х годов имя Руссо уходит со страниц дневника и перемещается в сферу художественно-религиозную и в черновые варианты. В одной из редакций «Воскресения» Толстой пишет о Нехлюдове: «Он прочел тогда в первый раз Confessions Руссо, знаменитую первую его речь, Эмиля и Profession de foi d’un vicaire savoyard. И в первый раз он понял христианство и решил, что он будет жить так, как <…> говорило ему его сердце. Он тогда составил себе правила жизни, которые должны были совершенствовать его тело и душу, и старался следовать им. Надо было быть внимательным и добрым ко всем людям, быть воздержанным и деятельным» (33, 136). Автобиографичность контекста не вызывает сомнений.

В толстовской художественно-философской системе имеется замысел образа, который можно условно назвать руссоистским, созданным как бы по Руссо. В незаконченной повести «Мать» некоторые штрихи облика главной героини присущи самому Толстому: «Я знал ее – не скажу свободомыслие – она никогда не выставляла его, – но смелость и здравомыслие. Полнота чувства, заполнявшего все ее сердце, не давала места суевериям. Знал я ее отвращение ко всякому лицемерию и фарисейству. <…> Она была человек сердца, а по уму совершенный скептик» (29, 251). В образе Петра Никифоровича также имеются автобиографические подробности, особенно слова, что он «был человеком того же склада ума», что Руссо, могут относиться к Толстому. «Мы говорили о нем (о Петре Никифоровиче. – А.П.), о его взглядах на жизнь, которые я знал и разделял в то время. Он был – не сказать поклонник Руссо, хотя знал и любил его, но был человеком того же склада ума. Это был человек такой, какими мы представляем себе древних мудрецов. При этом с кротостью и смирением бессознательного христианства. Он был уверен, что он терпеть не может христианского учения, а между тем вся его жизнь была самоотвержением. Ему, очевидно, было скучно жить, если он не мог чем-нибудь жертвовать для кого-нибудь и жертвовать так, чтобы ему было трудно и больно. Только тогда он был доволен» (29, 251).

Что касается «Исповедания веры савойского викария», то сколько бы раз писатель не перечитывал его, всякий раз чтение вызвало в нем «пропасть дельных и благородных мыслей» (46, 167). Судя по запискам Д.П. Маковицкого, Толстой часто перечитывал отрывок из «Исповедания савойского викария»6, иногда вслух, в семейном кругу и мог очень легко найти в оригинале «Эмиля» места, напечатанные в «Круге чтения»7.

«Рассуждение Руссо о нравственных преимуществах дикого состояния над цивилизованным» еще в молодости пришлось ему «по сердцу»