После ужина все смолкли, потому что Глинка, почувствовав вдохновение, сел к фортепьяно и начал импровизировать. Кукольник стоял у фортепьяно, восклицая по временам: «дивно!», и, обращаясь к офицерам, шептал, прикладывая указательный перст к губам: «слушайте, слушайте, преображенцы!»
В заключение Глинка пропел свой романс:
страстным, задыхающимся голосом, дико поводя глазами на слушателей.
Потом он повел рукою по лбу и волосам (это он часто делал в минуты волнения), встал со стула, из-за плеча бросил гордый взгляд на всех (кто из знавших Глинку не помнит этого взгляда?), прошелся по комнате, допил свой стакан, подошел ко мне улыбаясь, ущипнул меня и сказал:
– Если б наш Иван Акимыч воскрес и был здесь, что бы он сказал? – Михайло Иваныч заморгал и начал обдергиваться: – «Глинка… новый Орфей, продолжай услаждать слух гармонией… Жизнь коротка… мудрый, пользуйся жизнию… Добрый хозяин всегда имеет в запасе: бутылку на столе – две под столом… Разумей об этом тот, кому ведать надлежит…» – Глинка засмеялся. – Правда, ведь так? – заметил он.
Мы разошлись часов в 5 утра.
Надобно сказать, что при начале вечеров Кукольника я был уже знаком со многими литераторами, с которыми сошелся на середах у Кукольника, на воскресеньях у графа Ф. П. Толстого и у г. Краевского, приступавшего тогда к изданию «Литературных прибавлений к Русскому инвалиду» и скромно жившего неподалеку от Кукольника, на углу Глухого и Фонарного переулков, в 4-м этаже.
О знакомстве моем с г. Краевским я расскажу впоследствии.
После службы моей в Департаменте государственного казначейства я отдыхал с год, и наконец, князь П. А. Ширинский-Шихматов, бывший тогда директором Департамента народного просвещения, с которым были знакомы мои родные, определил меня к себе в департамент младшим помощником столоначальника.
Когда я в первый раз явился к князю Шихматову, он сидел в своем кабинете у письменного стола в виц-мундире и со звездой.
– Милости прошу, – сказал он мне, немного приподнявшись с своих кресел и указывая на стул.
Князь Шихматов говорил тихо, медленно, с расстановками. В кабинете его стоял письменный стол, несколько стульев и кресел, а на одной из стен висел портрет какого-то монаха. На полном лице князя, желтом, как церковная свеча, выражалась совершенно монашеская кротость и смирение.
– Вы желаете служить в департаменте?.. Просьба ваша об определении у меня. С будущей недели вы можете уже начать службу. Вы поступите младшим столоначальником во II отделение, в стол г. Сваррику-Сваррацкому…
Я поклонился.
– Вы, я слышал, занимаетесь литературой? – спросил меня князь после минуты молчания.
– Немного, – отвечал я сконфузясь.
– Это похвальное занятие, – возразил князь, – я также в молодых летах питал любовь к литературе и писал стихи. Вы, может быть, знаете?..
– Как же, ваше сиятельство, – отвечал я, хотя, признаться, мне не случалось читать стихотворений князя.
Затем последовало молчание.
Князь Ширинский приподнялся с кресла, я встал со стула.
– Так на будущей неделе вы пожалуйте в департамент. До свидания-с.
Служба решительно не давалась мне, или, лучше сказать, я никак не мог подчиниться ей. У меня не оказывалось ни малейшего честолюбия. Камер-юнкерство уже перестало занимать меня; но мои близкие всякий раз, когда производили в камер-юнкеры сына или родственника их знакомых, с упреком говорили мне:
– NN сделан камер-юнкером. В каком восторге от этого его родители, и какой он прекрасный молодой человек, как он утешает их, как отзывается об нем начальство!.. Это примерный сын!