Метафора органа, как мы показывали, весьма глубоко укоренена в немецкой философии (языка)[102], откуда через Маркса она придет к большевикам, а через Гумбольдта и Марти – и в советскую «революцию языка». Она же позволит марксистской философии языка обнаружить впоследствии инструментально-прагматическое измерение высказывания[103], а медиачувствительной мысли – нащупать технологический субстрат коммуникации. Если технологический материалист Маклюэн увидит в человеке половой орган мира машин, позволяющий появляться их новым формам[104], то диалектический материалист Троцкий говорит пока о гражданине как об «органе общественной совести», который не только снимает данные, но и выполняет активную саморегулирующую функцию, а также предотвращает бюрократизацию языка своей «критикой действием».
Как можно объяснить такое единодушие среди представителей различных идеологических лагерей – при внутренней расколотости самой этой общей позиции между необходимостью точной документации ситуации и ее перформативной трансформацией (в языке и социальном действии одновременно)? Всем участникам дискуссии очевидно, что необходимо и учитывать данные с мест, и удерживать контроль над хаосом этих данных; предпочтения постоянно колеблются. Акцент то и дело смещается с угнетенных, которые оказались способны говорить (Спивак)[105], к авангарду, который должен придавать всему этому какой-то умопостигаемый вид, и обратно.
Проблема советской языковой революции на этом этапе уже не поддается описанию в терминах истории лингвистических идей. В лучшем случае она еще соответствует коллизии трансцендентальной философии, современной подъему эмпирической науки, которая стремилась синтезировать хаос чувственных данных в понятии[106]. Но принципиальное новшество состоит в том, что теперь эмпирическое и трансцендентальные функции будут распределяться между различными группами населения. Сбор материала делегируется рабкорам как органам самосознающего социального тела (соответственно, очерк должен быть «правдивым, как рефлекс»), а роль трансцендентальной инстанции закрепляется за редакцией, авангардом или партией, которая наделяется всем многообразием когнитивных функций, поскольку, по известному выражению, будет служить «умом, честью и совестью нашей эпохи».
Поэтому и разрешить «конфликт устройств» исключительно в терминах лингвистической эпистемологии невозможно: требуется анализ конкретных медиарасширений трансцендентального аппарата общественного самосознания, а именно – новых медиатехник, газеты и радио.
Глава 2. «Язык нашей газеты». Лингвистический октябрь и механизация грамматики
Наиболее примечательна в отношении к медиуму языка и газеты оказывается эволюция взглядов Винокура. В своей статье «Язык нашей газеты» он противопоставляет поэтический язык «газетной прозе»:
И недаром принято называть «газетной прозой» неудачное поэтическое произведение. В газетном языке как раз не хватает того, что составляет основу поэзии, позволяющей ощутить каждое слово заново, словно в первый раз его слышишь[107].
Это несложно принять за формалистскую позицию, учитывая, что статья опубликована в «ЛЕФе». В основе лежит та же оппозиция (языка) газеты и поэзии, что и у Малларме, который подчеркивал: поэзия по определению противопоставлена «четвертой полосе газет»[108]. Винокур тоже подразумевает их конститутивную оппозицию, однако, в отличие от своего коллеги по Московскому лингвистическому кружку Романа Якобсона, он с самого начала говорит о поэтическом языке как принципиально не отделенном от повседневного, скорее о фразеологической вариации – иногда удачной, а иногда нет, но демонстрирующей общие законы, коль скоро «газетной прозой» можно назвать