Ночь была прохладная, тихая, звездная. Один из сторожевых псов, помахивая хвостом, вынырнул из темноты, добродушно тявкнул. Гальяш погладил его по мохнатой голове и строго наказал оставаться дома. А сам, будто вор, прокрался по двору и выбрался из хутора – даже калитка не скрипнула. В темноте Гальяш перескакивал между грядками на огороде, время от времени боязливо оглядываясь на родной дом. Но там все было тихо и спокойно: спали обитатели птичника, спали бодливые козы, дремали сторожевые псы, иногда сквозь сон для порядка погавкивая на особенно подозрительные шорохи. И матушка, усталая и расстроенная госпожа Котюба, тоже отдыхала в своей постели, за перегородкой, с головой укрывшись пестрым лоскутным одеялом.

Спали и густые заросли. Даже ветер улегся, даже притихли кузнечики, не ухали филины, не проносились над головой тени летучих мышей. Гальяш, освещая себе путь лампой, перепрыгнул с камня на камень на переправе через холодный ручей. Этот самый ручей дальше, за холмами, бежал к широкой равнинной Вуге́ре, а вместе с ней – и к не виданному никогда дальнему-предальнему морю. За ручьем тропка раздваивалась. Та, что налево, спускалась в деревню, которая лежала в ложбине меж круглых холмов. Та, что направо, упрямо карабкалась по косматой спине холма, будто стремилась к звездам, нанизанным на темные кудри дубравы.

Там, за стеной дубов – и мощных развесистых исполинов, и тонких годовалых побегов, что доверчиво тянулись в небо, – на лысой макушке самого высокого из окрестных холмов во мраке белела давняя про́ща, стоячие камни. Бог знает кем и когда поставленные, вросшие в землю, кое-где запятнанные мхом, белые камни стояли молчаливым кругом под частыми звездами. Травы здесь росли густые, высокие, не то что ниже по склону, и в их темных волнах проглядывали мелкие белые колокольчики и поблескивали изредка холодные огоньки светлячков.

Гальяш остановился точно в середине круга. Старые камни, по которым разбегалась вязь странных символов, почти стертых временем, угрожающе нависли над ним. Шевельнулся ветер в густой траве – как возмущенный вздох потревоженной седой вечности. И стало вдруг остро и мучительно ясно: Гальяш здесь лишний, его присутствия не хотят.

Борясь с ознобом, Гальяш поставил лампу в траву у ног – единственное пятнышко живого света, такого слабого и беззащитного перед подступающей темнотой, перед мрачным неодобрением каменного круга. Светлячки роем высыпали из травы, смешались со звездами в небе над клыками камней. Тишь в каменном кругу стала удивительно вязкой, и – Гальяш мог бы поклясться – тишина зазвучала, как натянутые струны, на разные голоса. А может быть, у каждого из камней был свой собственный, не похожий на другие голос? Собственная – долгая, давняя, вечная – песня.

Дрожащими пальцами Гальяш вынул заветный перстенек из-за пазухи и под внимательными взглядами камней – а они как-то умудрялись смотреть – надел на палец. Сверкнула медь – и вдруг зазвучала, подала тонкую ниточку собственного голоса, смешивая ее с голосами каменных струн. Те отозвались, благосклонно принимая этот новый голос, признавая его своим, близким. И душная настороженность каменного круга немного опала, так что дышать стало легче, а сердце больше не билось где-то в пятках.

Ободренный этими изменениями, Гальяш трижды повернул медный перстенек на пальце (с некоторой заминкой, правда: с перепугу чуть не спутал «по солнцу» и «против солнца»). И, зажмурившись и на всякий случай отставив руку с перстнем подальше от себя, отчаянно выкрикнул имя:

– Ирбен!



Ему показалось, что он закричит, что испуганно отзовется на его голос ночное эхо в холмах. По крайней мере, все его тело, от легких до гортани, готовилось именно к крику. Только голос внезапно заглох, будто ударился о невидимую стену, и не прокатился по окрестностям. Имя упало в траву, как бусина, как росинка, полушепотом.