Отец Паисий с укором взглянул на свояченицу.

– Полноте, сестрица, – заговорил он миролюбиво, – полноте бога гневить, все мы, слава тебе, господи, сыты, одеты и обуты, а где восемь-девять душ ублаготворены, там ублаготворится и десятая. Не объест наших птенцов чужой птенец, пришлый. Ведь сирота он круглый: ни отца, ни матери, пожалеть его надо.

– И-и, всех-то сирот не пережалеешь, братец! – фыркнула свояченица. – Вот поглядите-ка лучше, у Любы платье-то все в заплатах, девчонки в школе смеются, а у Кири сапоги давно каши просят.

– У меня, папаша, действительно сапоги того… проголодались, – с шаловливыми искорками в бойких глазах заявил Киря.

– Ну-ну, хорошо, и платье Любаше и сапоги Кире будут… Все будет, дайте срок справиться, – как-то виновато, застенчиво произнес отец Паисий. И снова обратился к своему соседу Васе: – Ну-ну, мальчик, пей чай. Горе-то горем, а и подкрепиться следует. Силы-то молодые, хрупкие, их пожалеть надо.

– Другие-то священники, – забубнила снова своим неприятным шипящим голосом Лукерья Демьяновна, – в дом несут, а вы, братец, норовите блюсти чужой интерес больше собственного. Вон скольким помогаете: венчаете, да хороните, да крестите даром… А что толку, уважения вам от того больше разве? А сейчас-то лишний рот в семью навязали, подумаешь тоже – доходно как! Провизия-то нынче – ни приступись, дорого как! Намедни мясо на базаре на две копейки на фунт вздорожало, а вы…

– Довольно, довольно, уши вянут слушать, что вы говорите, сестрица. Пойдем к покойнице, Василий! – решительно заявил отец Паисий мальчику, который через силу проглотил кусок ситного и запил его чаем.

Мальчик, испуганный и встревоженный только что слышанным разговором, стремительно вскочил с места и, не поднимая глаз, бросился следом за отцом Паисием к двери.

– Поблагодарить за чай не мешало бы, – прошипела ему вслед Лукерья Демьяновна, – вот деревенщина-то, простого приличия не знает, – добавила она, рассерженная вконец на Васю за то, что тот, не расслышав ее замечания, не вернулся назад.

– Не всякое лыко в строку, тетенька, – делая серьезное лицо, вступился Митинька, методически прихлебывая чай из стакана. – До того ли ему? Слышали сами, мать у него умерла…

– Это не мешает, однако, вежливым быть, – не унималась Лукерья Демьяновна, и вдруг, заметя вертевшегося у самовара Лешу, неожиданно обрушилась на него.

– Ты чего здесь толчешься? А? Обвариться хочешь? Вот постой ты у меня! – И увесистый шлепок заключил эту короткую, но внушительную тираду.

– Оби-за-а-ют! – неистово завопил Леша, разражаясь пронзительным плачем.

– Ну, слава те, господи, давно рева не слышали, начинается! – морщась, как от боли, проронил Митинька.

– Утренний концерт – и то на безделье дело, а главное, даром, – вставил Киря.

– Хи-хи-хи! – закатилась пронзительным смехом Маня.

– Не надо обижать Лешу, – краснея до лба и волнуясь, заговорила Люба, быстро вскакивая со своего стула и направляясь к плачущему мальчику. – Покойная мамочка так жалела Лешу, так просила, умирая, не обижать его, – заключила она, взглянув с укором своими большими грустными глазами на тетку. Потом присела на корточки перед все еще безутешно плачущим малюткой и утешала его, гладя по головке своей худенькой, маленькой ручонкой.

Нюра и Шура, две белобрысенькие девочки, тоже подошли к младшему братишке и к Любе.

Лукерья Демьяновна при виде этой сцены нимало не смягчилась…

– Сейчас же перестать реветь у меня, Леша! – прикрикнула она на малютку. – А ты, Люба, не изволь глупостей говорить, никто не обижает это сокровище. Недотрога какой, подумаешь, слова не скажи, сейчас в рев…