– С тех пор как тебе исполнилось четырнадцать, я не видела у тебя на лице ни блесток, ни голубых теней. Даже не знала, что у тебя сохранилась эта неоновая штука.

Я украдкой стираю часть макияжа салфеткой. Не могу же я сказать маме, что меня сегодня красила Мика, поэтому я так смешно и выгляжу.

– Ты похожа на клоуна, – бросает мой сидящий напротив брат Коджи.

Я бросаю в него смятой салфеткой, перепачканной голубыми тенями.

– Ой! – кричит он, но смеется и запускает в меня своей салфеткой.

Я тоже смеюсь. И мне немного совестно смеяться вместе с Коджи, потому что Мика раньше тоже с нами вместе хохотала, а теперь ее нет. Где она только пропадает, когда я ее не вижу? Когда Мики не стало, Коджи было всего девять лет. Теперь ему четырнадцать – столько, сколько было Мике. Не знаю, что он о ней помнит, потому что я никогда не завожу разговоры о сестре ни с ним, ни с кем-либо еще. Смыв остатки голубого макияжа, я отгоняю прочь мысли о Мике.

– Ладно, ладно, уймитесь, – говорит папа, сидящий рядом с Коджи.

Но его лицо тоже озарено улыбкой. Уверенность в том, что у нас счастливая, дружная семья, переполняет отца счастьем. Мы ведь так долго были лишены счастья. И даже теперь наше поведение кажется чуть наигранным. По крайней мере, мне.

Папа не подозревает, что счастье мое, как эти голубые тени: легко нанести, но легко и снять. Оно всегда недолговечно. Коджи счастлив по-настоящему. Счастье словно вытатуировано на нем яркими несмываемыми чернилами, сияющими и озаряющими весь наш дом.

Мама передает мне тарелку с салатом. Она улыбается мне, улыбается папе. Эта улыбка прославила ее. От мамы я усвоила мысль: что бы ни происходило внутри тебя, всегда можно сделать вид, что ничего не случилось, и продолжать улыбаться. Иногда мне хочется, чтобы она не улыбалась столько: невозможно понять, что творится у нее в душе. Я знаю, что мама скорбит по Мике. Когда это случилось, она много плакала, но чаще всего делала хорошую мину при плохой игре. Надевала маску отваги. Я иногда слышу, как они с папой вполголоса говорят о Мике, будучи уверенными, что я не слышу.

– Ужин восхитителен, спасибо, дорогой, – говорит мама отцу.

В ответ он поднимает бокал с вином. Родители идеально друг другу подходят – даже притом, что они родом из совершенно разных уголков света. Папа вырос в рыбацкой деревне в Японии, мама всю жизнь прожила в Палм-Спрингс, посреди пустыни. Может быть, именно поэтому мама так любит пустыню, а папа – море.

Папа раньше пытался обратить маму в свою веру и заставить ее полюбить море. Всей семьей мы ездили в путешествия ради отдыха у моря: то на побережье Японии, то на Гавайи, то в штат Мэн, да и Калифорнию всю объехали. На самом деле мы и живем не так уж далеко от моря. Но не ездили туда уже много лет.

В последний раз я видела море в двенадцать лет. Сейчас мне семнадцать. Пять лет – продолжительный срок. Но море не так-то просто забыть. Я до сих пор помню его запах. Помню, что оно везде. Невозможно никуда от него деться. А еще я помню, что оно прибывает и убывает, прибывает и убывает, несмотря ни на что.

Но главное, что я запомнила, вот что. Океан глубок, темен и опасен. Он может петь тебе нежные колыбельные, чтобы заманить и утешить, но я-то знаю, каков он на самом деле. Вода бьет меня о песок, вертит меня, как носок в стиральной машине, перекатывает со спины на живот и обратно…

Я человек пустыни, как и мама. Теперь папе никогда нас не переубедить. В особенности после того, что случилось. Но даже до этого мне больше по душе были песок и солнце пустыни, сухой воздух, бесконечное небо и сногсшибательные краски. Удивительно, что многие считают пустыню мертвой. Бесцветной. Попросите ребенка нарисовать пустыню, и он нарисует только один песок. Но нигде вы не найдете цветов ярче, чем в пустыне. Розовые бугенвиллеи и желтые цветы кактусов на фоне голубого-голубого неба.