– Не лови, – разрешила матушка.

– А скажут что?

– Дурачку простительно.

Лешек засопел. Оно-то верно, и придумка эта, с царевичем ума недалекого, которым вертеть легко, его была, но ему мнилось, что поиграет месяцок-другой, а после…

Третий год пошел.

Уже и сам привык.

– Ты лучше к Таровицким присмотрись. – Матушка сорвала вторую ягодку, облизала пальчики и сказала: – И к Вышнятам… они давненько при дворе не показывались, еще когда батюшка твой меня привез, крепко обиделись. Прочили свою Гориславу ему в жены…

Эту историю Лешек тоже знал.

И про верного Гостомысла, некогда стоявшего еще при комнатах покойного государя камер-казаком[4]. Происходивший из рода древнего, но обедневшего, он сам дослужился до высокого звания. Гостомысл Вышнята был горд.

Беден.

Храбр до безумия.

И беззаветно предан его императорскому величеству. Однако одной преданности оказалось недостаточно.

Лешек знал, что Гостомысл и иные люди предлагали дядюшке побег, готовили его, уговаривали, однако… почему он отказался?

Поверил бунтовщикам, что отречения довольно?

Или, напротив, не поверил, что казнят всех?

Как же… императрица-то невиновна, наследник мал и слаб, а цесаревны и вовсе от политики далеки. За что их стрелять было? Ах, батюшка сказывал, что братец его старшенький был хоть и государственного ума, но слаб, и доверчив, и боязлив, что уж вовсе царю неможно. И чуялось, что до сих пор не простил его, такого бестолкового, расплатившегося за ошибки жизнью, и не только своей.

Больная была тема.

Живая.

Что язва.

Как бы то ни было, узнав о казни царского семейства – а бунтовщики и не думали скрывать злодеяние, видя в том бессмысленном кровопролитии некое извращенное подобие подвига, – Гостомысл взъярился.

Он сумел каким-то чудом собрать вокруг себя гвардию.

Подмять казачество, оставшееся без головы, а потому еще более опасное, нежели бунтовщики. Он усмирил купцов и взял в руки армейских. Карающим мечом пронесся по Везнейскому тракту, осадил Северполь и Кустарск. Устроил взрывы на пороховых складах бунтовщиков и сровнял с землею заводы купца Османникова, прослышавши, что тот вздумал задружиться с новой властью.

Он жег.

Вешал.

Стрелял. Он оставлял за собой вереницы мертвецов, движимый лишь яростью, и только бледная его сестра, сопровождавшая брата во всех походах, невзирая на тяготы, – отпустить Гориславу он не решался, уж больно много попадалось на пути его разоренных усадеб, – обладала удивительной способностью усмирять крутой норов брата.

Ее-то и пророчили в жены батюшке, когда тот объявился.

Лешек знал, что корону предлагали и самому Гостомыслу, но он этакий подарочек отверг с гневом: мол, государству служит и царю, а стало быть…

Обиделся.

Как есть обиделся, ибо батюшка, еще молодым будучи, на Гориславу поглядывал с нежностью и того не чурался признавать. Сказывал, уж больно хрупкою она была, что цветок весенний, такую хочется оберегать и лелеять.

И женился бы, тут думать нечего, когда б судьбу свою не встретил.

И говоря о том, на матушку поглядывал, а она розовелась совсем по-девичьи…

А Вышнята не простил.

На свадьбе был, оно и верно.

И титул княжеский из рук новопровозглашенного царя принял с благодарностью. И от земель отказываться не стал. А вот на прежнее место не пошел. Отговорился, что, мол, плохим он был камер-казаком, раз не уберег своего императора…

Да и притомился.

Пусть другие служат… неволить Гостомысла не стали.

Отбыл он поместье сожженное восстанавливать и сестрицу с собою забрал. Сказывали, что женился в самом скором времени, причем не на княжне или графинюшке, которых ему сватали во множестве, спеша заручиться через него царскою милостью, но на девице вовсе худородной.