– Ах, непременно, непременно, мой милый Сергий Львович, иначе – как это говорится? – наша песня споется… Что деревня? Вы не поверите, как трудно, как невозможно почти, жить здесь порядочно… И притом, кто нас окружает – кулаки, попы, целовальники!.. А между тем, средства нужны, и их неоткуда взять… Ах, вы говорите: ра-ци-о-наль-но-е хозяйство… Бог мой, идите вы с Марком Николаевичем и смотрите на весь этот наш рационализм… Все, все есть! и плуги там, и веялки, и скоропашки, все, все… Ну, и что же? – ничего. Наши милые мужички все это поломали, все испортили, все поворовали… О, вы не знаете, как все это тяжело; вы большой идеалист, Сергий Львович, вы поэт… Но поживите здесь, и вы увидите… Я помню, – я тоже идеальничала… О, я думала облагородить деревню, превратить ее в то, что она есть в этой милой, милой Англии… Я думала встретить здесь людей, чутких к цивилизации, я думала встретить здесь сословие… И что же! (Инна Юрьевна горько всплеснула руками) я нашла здесь дикарей… Все, что было пообразованней, поизящней, все, что одарено было более благородными инстинктами, – все бежало отсюда, бежало в министерства, в гвардию, за границу… Я одна, как видите, борюсь до конца… И что же? Вот уже старухой (она кокетливо оправила платье) прихожу к тому же: бежать, бежать и бежать отсюда…

Всю эту реплику Карамышев выслушал очень сдержанно и только два раза позволил себе не без тонкости улыбнуться.

– Какое же ваше мнение? – обратился я к нему.

Он немного помолчал и затем ответил с серьезностью:

– Мое мнение таково. Наше сословие весьма недальновидно поступает, устремляясь в бюрократию. Я, конечно, не сословные интересы имею в виду, предполагая так, но интересы вообще государства. Мы важны тем, что мы единственные носители культуры. Составы нашего государственного организма несомненно жизненны, но согласитесь, они грубы; исключение составляем мы. И вот потому-то мы должны, наконец, получить наше значение. Служа в департаментах и министерствах, вращаясь при дворе и в гвардии, мы значение это только утрачиваем. Это, впрочем, только мое мнение. Я допускаю службу, как школу, и затем домой, господа!.. В земство, в приход, в деревню!.. Пора, наконец, схватиться за ум. Наши земли расхищены, наше влияние уничтожено, наши статуи и картины проданы с молотка, – нам пора вернуть это. Нам пора занять подобающую нам роль, – роль просветителей и вождей народа. Эта роль принадлежит нам по праву. Мы должны, наконец, образовать… джентри{3}; мы должны создать провинцию; должны сотворить настоящее, истинное европейское… self-government![1] Школы, больницы, приюты, суд, полиция, все это должно, наконец, принять истинно просвещенные формы и проникнуться нашим цивилизующим влиянием. Пусть не Колупаев{4} с одной стороны и не нигилист с другой несут свое воздействие деревне, а люди благородной традиции, люди-преемственной и просвещенной культуры. Польза народа, с одной, и высшее развитие культурных стремлений, с другой стороны, – вот наше правило и вот, несомненно, наше знамя.

– Ах, все это мило, все это хорошо, все это очень красноречиво, но… поэзия, поэзия! – восклицала Инна Юрьевна.

– Боже мой, все спорят… Да когда же будет конец! – раздалось в дверях. Я обернулся и очутился лицом к лицу с девушкой лет шестнадцати, высокой, стройной, одетой скромно и со вкусом. Инна Юрьевна торжественно и снова с некоторой гордостью заявила мне, что это дочь ее Люба, и затем познакомила, нас. Люба осторожно скользнула по мне пристальным взглядом и обратилась к жениху:

– Надеюсь, ваше красноречие иссякло, наконец, и вы пойдете со мною полоть резеду, – произнесла она своенравно.