Да, вынужденная эмиграция, которой его стращала власть, была вполне возможна, третий путь мог оказаться вовсе не пагубным, более того, его приняли бы на Западе восторженно. Какое счастье писателю европейской культуры, переводчику Шекспира, увидеть Англию, снова побывать в Германии, побродить по Марбургу, где судьба подарила сильную влюбленность в Иду Высоцкую, встретиться в Париже с литераторами, с которыми находился в переписке, наконец, прилететь в Америку… Ждали бы его мировая слава, почет и уважение. Возможно, прожил бы долгую жизнь – онкологические заболевания часто последствия стрессов… А он сдался, отбросив саму мысль об эмиграции, третий путь оказался неприемлем. Трагически-одинокий, добровольно взошел на Голгофу с чувством исполненной Миссии. Больше ему ничего от жизни не было нужно…

Я порывался включить друзей в орбиту моих размышлений, стал лихорадочно излагать про третий путь, они слушали с вниманием, не вполне понимая, куда клоню, и лишь в самом конце моего долгого спича, когда я упомянул толстого, надменного, лоснящегося самодовольством хлыща с саркастической улыбкой всезнайки, которого мы трое терпеть не могли, отдавая дань его феноменальной памяти и морщась от его завиральных идей, до них дошло. С чего вдруг его вспомнил? А вот с чего. Франкфуртская книжная ярмарка, несколько литераторов гуляют по Марбургу и бурно спорят, стоило ли Пастернаку уезжать из страны. Мнения разделились. И лишь ближе к ночи, на пустых готических улицах, все сходятся на том, что (далее я цитировал по памяти, хорошо запомнив этот пассаж) «решение выехать за границу отменило бы божественно красивый, трагический финал жизни, уничтожило бы его посмертный триумф. Не было бы траурного торжества его похорон. Не было бы легенды…»

– Выходит, писатель, даже великий, должен, оказывается, красиво и трагически уйти из жизни, позаботившись о посмертной славе, связанной именно с уходом, так? – Роберт недоуменно развел руки.

– Срежиссировать, заранее решив, что сработает на посмертный триумф, а что нет, – поддержал Вадим.

– Как Мисима, – заметил я. – Был такой японский писатель. Талантливый, известный. Славу обрел, сделав себе харакири в сорок пять. Лицедей, не скрывал, что жизнь для него – сцена. Финал тщательно обдумал и подготовил. В итоге стал Главным Японским Писателем. А без харакири… Ничего особенного. Ну, даже Нобеля получил бы. Но зато как красиво и трагично – вспороть себе брюхо, выпустить кишки…

– Пастернак не Мисима, смешно сравнивать. Не представляю его, калькулирующего уход в заботе о посмертной славе, – как бы подвел черту Вадим.

Тема сама собой исчерпалась.

Роберт нетерпеливо поерзал на плетеном стуле и подкинул поленце в костер беседы:

– Недавно у известного критика прочел: чтобы современная русская литература стала желанной на Западе, где ее сейчас не знают, поскольку не переводят, надобно взор обратить на абсурд тамошней жизни. Якобы литература абсурда есть наиболее художественная, ни от чего не зависит и привязана ко всему. Житейская логика вроде бы не обязательна для искусства, – по привычке он в возбуждении закатил глаза.

– Может, недалек от истины этот критик? Хармс недаром говорил: «Меня интересует только чушь, жизнь только в своем нелепом проявлении», – Вадим в очередной раз выказал начитанность.

– Итак, да здравствует чушь! Нас, долбаных реалистов, на свалку? – Роберт распалялся, беспрестанно вытирая салфеткой ядровидный череп. – У Хармса из окна человек без рук, ног и внутренностей вываливается, – так, кажется? Или у кого-то, не помню имя, говорится о введении «Дня открытых убийств».