Красок было только две – белая и черная. Заниматься анализом остальных мелочей жизни было ни к чему.

Психологи объясняют, что велосипедист удерживает равновесие благодаря особому, выработанному привычкой рефлексу. При малейшем крене велосипеда он молниеносно поворачивает руль в противоположную сторону. Что-то похожее выработалось постепенно и в моей философии. Повседневная советская жизнь не проходила, конечно, совершенно мимо меня. Но как только встречались какие-нибудь расхождения с моей верой в справедливость советской власти, я инстинктивно отклонял свое объяснение в ту сторону, которая помогала сохранить равновесие.

Мне тем более было легко это делать, поскольку газеты, радио, кино, театр находились в руках государства, а оно тщательно заботилось, чтобы никакие противоречивые сведения о жизни советской страны не смущали налаженную совесть молодежи, вроде меня.

Большинство моих сверстников ушло на фронт сразу, с началом войны. В окопах, во время боевых походов, под вражеским огнем впервые по-настоящему встретились друг с другом миллионы советских людей. В такие дни доверие приходит само собой.

Началось великое пробуждение советского народа. Уроки войны усваивались жадно, быстро и накрепко.

Я же запоздал с поступлением в эту школу. Изучая Германию и фашистскую армию, я не подозревал, что все больше и больше отстаю от мыслей и чаяний своего собственного народа.

В первые недели за линией фронта мое внимание было целиком поглощено разыгрыванием роли немецкого офицера.

Потом, когда нервное напряжение первого боевого задания ушло, я стал постепенно прислушиваться к рассказам местных жителей и даже просматривать немецкие газеты на русском языке.

С антисоветской пропагандой я уже встречался при изучении «трудов» геббельсовского ведомства. Мне было ясно, что фашисты ненавидят в первую очередь русский народ, а коммунизм ругают из чисто стратегических соображений.

Слышал я и про некую «Белорусскую Раду», называвшую себя новым правительством. В пропаганде этой марионеточной организации обычно было столько всеотрицающей злобы по отношению ко всему советскому народу, что сомневаться в продажности ее авторов не приходилось.

Знал я и о существовании власовской армии. Власовцы представлялись мне обычными русскими людьми, которые попали в немецкий плен против своей воли и были затем сломлены голодом и пытками в концлагерях. Я считал их предателями, хотя и понимал, что пошли они по этому пути, просто не имея сил к дальнейшему сопротивлению.

Но иногда в статьях, подписанных власовцами, попадалось кое-что, внушавшее мне смутное чувство неуверенности в моем приговоре.

В привычном для меня упорядоченном мире люди, ненавидящие советскую власть, попадали автоматически в категорию врагов народа. Я был совершенно уверен, что эгоистические и антинародные стремления этих людей отделяли их от миллионов советских граждан барьером взаимной ненависти.

Здесь же, в статьях, русские люди, выросшие в одной стране со мной, рассказывали о стройке рабоче-крестьянского государства как об этапах подавления народной воли путем обмана и террора. Конечно, утверждение, что интересы советской власти и русского народа противоположны, звучало для меня клеветой, но я не мог отделаться от ощущения, что авторы статей любили оставленную ими Родину не меньше меня. Это чувство витало между строчками, диктовало многие фразы, не укладывавшиеся в стандарты немецкой пропаганды, и подсказывало мне, что трагедия власовцев была гораздо сложнее предательства во имя сохранения собственной жизни.

Однако все это были только статьи, слова, безличные и написанные людьми с немецкой стороны. Руль моей философии без труда повернулся в нужном направлении. Я сказал себе, что у людей, находившихся в фашистских руках, нет, очевидно, другого способа выжить, как ругать советскую власть всеми способами. А народ – народ, по всей видимости, был на стороне советской власти и был готов защищать ее до последней капли крови. Так мне казалось.