– Спасибо, – сказал я и поспешил к выходу – во дворе школы на большой коряге дожидалась меня Зойка.
– Погоди, Гриша, – услышал я голос Гюльнары Садыковны.
Снова примется допрашивать о евреях, раздраженно подумал я. Там Зойка ждет, а ты тут стой и рассказывай. Но я ошибся.
– Послушай, Гриша, – как обычно начала она. – Что умеет делать твоя мама?
– Мама? – вопрос застал меня врасплох.
– Сейчас без работы пропадешь или загремишь в трудармию. Что-то надо для нее придумать.
Я не мог взять в толк, что можно придумать для моей мамы.
– Пусть она ко мне в понедельник зайдет, ладно?
– Ладно, – нетерпеливо бросил я и рысцой пустился к коряге.
– Че так долго? – Зойка встала и побежала мне навстречу.
– Гюльнара задержала, – обрадованно бросил я.
– Левка сказал, что побьет тебя, если не отдашь его место за партой, – прожужжала она. – Драться ты хоть умеешь?
– Нет, – честно признался я.
– Каждый мужчина должен уметь драться. Кто не умеет, тот размазня. Научись!
– Ну, раз просишь, я попробую, – пообещал я нетвердо.
– Папка мой умел. Он был отчаянный. Выкрал маму и к себе в Новохоперск привез. На лошади. Братья мамы в погоню бросились, но не догнали. А если бы и догнали, то он ее ни за что не отдал бы…
Домой мы шли молча, огородами, изредка выдергивали тронутую утренним инеем морковку, при наклонах ненароком касаясь друг друга головами, и то ли от этого мимолетного прикосновения, то ли от вкуса этой немытой моркови у меня по телу разливалась какая-то приятная теплынь; и мне не страшны были угрозы Левки Гиндина, я думал не о них, а о том, чтобы только не кончались эти огороды, чтобы они тянулись и тянулись… А драться я научусь. Это уж точно! Только вот насчет того, чтобы невесту выкрасть и во весь упор умчаться с ней на лошади, ручаться не буду.
– Давайте, дети, к столу, – сказала мама, когда мы ввалились в хату.
Я сел первым.
– А руки ты мыл?
– Не-а… – буркнул я.
Бадья, покачиваясь, медленно, с жалобным скрипом, поднималась вверх.
Я изо всех сил крутил влажный валек и смотрел на дымящиеся за избой охотника Бахыта отроги Ала-Тау, где в синем мареве по-хозяйски парил не то упившийся чужой кровью орел, не то взалкавший ее коршун, зорко высматривавший свою дневную добычу; легкие ажурные облака неторопливо плыли по небу на запад, может, в сторону фронта, туда, где был мой отец, а может, и еще дальше – в Литву, в заметенную листьями Йонаву, на покинутое еврейское кладбище, к моей бабушке Рохе и деду Довиду, которые ждали привета (бабушка говорила, что мертвые ждут привета с таким же нетерпением, как и живые) от сына Шлейме, от невестки Хены и внука, бывшего Оленя-Гирша, уже не скачущего по долинам Иудеи, а бредущего по выбитому тракторами и загаженному ишаками и собаками проселку в мектеп колхоза «Тонкарес».
– Что так долго? – высунула голову в раскрытое окно мама. – Я уже думала, что ты в колодец упал.
– Иду, иду! – откликнулся я, задирая голову к небу, хотя мне и очень хотелось побыть наедине с его синевой.
Разве скажешь маме, что можно насытиться не только постным борщом, но и пушистыми облаками, разве скажешь?..
А может, ей не надо ничего говорить…
Не надо – что ей небо, что ей облака, что ей парящие над отрогами упившиеся чужой кровью орлы? Не забыть бы главное – сказать про работу.
Не забыть бы…
II
– Хватит дрыхать, чертенята! Подъем! – ни свет ни заря будила меня и Зойку тетя Аня, пахнувшая колодезной свежестью, как одеколоном. – Кто рано встает, тому Бог подает.
На допотопный будильник, который Харины привезли еще из-под Воронежа, из Новохоперска, и который по ночам дежурил у изголовья кровати, тетя Аня полагаться не хотела – дежурный то и дело подводил ее: либо принимался не вовремя трещать и пугать во тьме неутомимых добытчиц – мышей и жившего по соседству старика Бахыта, либо вообще наотрез отказывался звонить.