, и красивый обнаженный череп которого отражал свет только что зажженного над ним канделябра, – если взглянуть на графиню де Стассевиль зорким взглядом физиолога, тайною которого обладаете вы, врачи, и которому моралистам не мешало бы у вас поучиться, то не становится ли ясно, что все впечатления, которыми жила эта женщина, должны неминуемо углубляться, уходить внутрь, подобно линии ее губ цвета увядшей гортензии, которые она так плотно сжимала; подобно крыльям ее носа, вбиравшимся, вместо того чтобы расширяться, – неподвижным и не трепетавшим; подобно глазам, тонувшим под дугами ее бровей и словно уходившим к мозгу. Невзирая на внешнюю хрупкость и болезненность, печать которой отмечала ее существо, как расползшиеся трещины по сухому сосуду, графиня была изумительным воплощением воли, этого невидимого Вольтова столба, к которому сходятся наши нервы. Все обличало в ней волю с такою силой, какой я до нее не видел ни в одном существе. Этот ток дремавшей в ней воли доходил потенциально (извиняюсь за педантизм выражения) до изящных, аристократических, матовых рук ее с радужным опалом ногтей; их худоба, сплетение множества голубоватых жилок, а главное – судорожный жест испуга, с которым они схватывали предметы, придавали им сходство с когтями сказочных чудовищ, обладавших лицом и грудью женщины, о которых говорит поэзия древних. Когда, отпустив свою шутку, метнув сверкающую стрелу, напоминавшую отравленные ядом стрелы диких, графиня кончиком змеиного языка проводила по тонким губам, то чувствовалось, что в последнюю минуту жизни, когда поставлено на карту все, эта хрупкая, но сильная женщина не остановится ни перед какою жестокостью и в своей твердости способна проглотить свой гибкий язык и умереть. При взгляде на графиню не оставалось сомнения в том, что в ней в образе женщины жило одно из тех созданий, которые встречаются во всех царствах природы: сознательно или инстинктивно они постоянно стремятся проникнуть в самую глубь вещей; обрученные Тайн, они уходят в глубь жизни, как ныряют в воду искусные пловцы, как дышат под землею рудокопы; они влюблены в тайну вследствие своей глубины, создают ее вокруг себя, доводят ее до лжи, ибо ложь – сугубая тайна, сгущенное покрывало, нарочно созданная тьма! Такие существа любят ложь ради нее самой, как люди любят искусство для искусства, как поляки любят битвы. (Доктор наклонил голову в знак согласия.) Вы так думаете, не правда ли? Я тоже! Я убежден, что некоторые души находят наслаждение в обмане. Есть страшное, но опьяняющее счастье в самосознании, что человек лжет и обманывает; что он один знает свою настоящую сущность, а перед обществом разыгрывает комедию, дурачит его, вознаграждая себя за это всею сладостью презрения к нему.

– Но то, что вы говорите, ужасно! – прервала его баронесса де Маскранни с видом оскорбленного прямодушия.

При последних словах рассказчика трепет пробежал среди женщин, внимавших ему (быть может, в их числе находились любительницы тайных наслаждений). Я мог заметить это по обнаженным плечам графини Дамналии, находившейся в ту минуту вблизи меня. Всем знаком этот нервный трепет, всем приходилось его испытывать. «Ангел смерти пролетел», – говорят не без поэзии про такие минуты. Быть может, в этот миг пролетел ангел истины?..

– Да, – отвечал рассказчик, – это ужасно; но верно ли это? Люди откровенные не могут представить себе тайных услад лицемерия, не могут понять людей, живущих и дышащих сквозь покрывающую их лицо маску. Но если вдуматься, то разве не понятно, что их ощущения должны достигать адской глубины? Ад есть то же небо, лишь углубленное в противоположную сторону. Слова «адский» и «небесный» для определения степени наслаждения выражают одно и то же: ощущения, доходящие до сверхъестественного. Не принадлежала ли графиня де Стассевиль к числу этих характеров?.. Я не обвиняю и не оправдываю ее. Я только передаю, как умею, ее жизнь, которой хорошенько никто не знал, и стараюсь осветить ее этюдом ее характера а-ля Кювье. Вот и все.