Прокурор попросил суд о перерыве и вызвал меня в свой служебный кабинет. Он так волновался, что не мог говорить и некоторое время мы безмолвно смотрели друг на друга. «Все эти показания есть Ваша симфония, – сказал он, – Ступайте, но помните, что аттестую Вас я».

Когда несколько минут спустя заседание возобновилось, я сделал суду следующее заявление: «Только что во время перерыва представитель обвинительной власти потребовал меня в свой кабинет, и тоном, в котором я имею основания усмотреть угрозу, сказал, что все показания полковника – моя симфония и что аттестация моя зависит от него. Усматривая в этом поступке прокурора давление на себя как на защитника и считая, что этим нарушается требуемое законом равноправие сторон – я прошу о занесении этого моего заявления в протокол».

Прервав заседание, Председатель убеждал меня отказаться от этого требования, создававшего небывалый скандал, но я заявил, что соблюдение интересов клиента составляет мой служебный долг и что в случае обвинения Церетели, я непременно использую происшедший инцидент, как основание для кассации приговора.

Закон предоставлял прокурору очень ценное право отказываться от обвинения. Мой начальник тогда этим правом воспользоваться не пожелал, и этим дал возможность сказать сокрушительную для него защитительную речь.

Церетели суд оправдал, но данная мне прокурором аттестация была превосходной.

Это было последнее выступление с моим кавказским начальником, скоро после того отошедшим в вечность. Как и первое, оно окончилось назиданием, тогда за бездействие, теперь за превышение своего служебного долга. Но исполнить мудрый и справедливый совет его и не вносить в судебные дела своих личных убеждений и чувств мне не удавалось никогда, и эта особенность моего душевного склада стала впоследствии причиной многих пережитых мною мучительных сомнений и душевных тревог.

* * *

Хотя деятельность военных судов и регламентировалась общим судебным правом, но особенность военной среды с ее строгими иерархическим началом, и то доминирующие значение, какое имела в армии дисциплина, вызвали необходимость значительного ограничения тех либеральных начал, которыми был проникнут заимствованный из Франции русский процессуальный закон.

Может быть, я пристрастен, но по моим наблюдениям эти ограничения делали военный суд более соответствующим условиям русской деятельности, чем суд гражданский.

В заседании военного суда было три юриста: председатель, прокурор и защитник. Обязанности присяжных заседателей исполнялись назначенными по очереди строевыми офицерами. Известное образование позволяло им неизмеримо лучше разбираться в судебных делах, чем на это были способны присяжные заседатели гражданских судов. Набираемые из обывателей, часто малограмотные, а иногда и совсем темные люди эти в большинстве случаев создавали в полном смысле слова суд «улицы». В центрах и в больших городах эта улица шла на поводу у адвоката с хорошо подвешенным языком. В провинции, где таких адвокатов не было, ее вел за собой одетый в мундир прокурор.

По мне, либеральный военный суд не соответствовал культурному уровню той солдатской массы, для обслуживания которой он был предназначен. Костюм был хорош, но неподходящий. Правосознание солдата было настолько низко, что он часто бессилен был видеть в своих поступках то преступление, которое усматривал в нем закон. Солдат не верил в справедливость оценки его деяний и определенно считал обвинительный приговор не заслуженным наказанием, а произволом всесильного начальства. Неграмотные мужики из волжских степей или уральских лесов не понимали, например, как мог суд назвать грабежом и посадить на несколько лет в тюрьму только за то, что на глазах базарной торговки они открыто похитили один из продававшихся ею арбузов. Солдат презрительно смеялся над судом, усмотревшим нарушение в том, что он символически оскорбил своего начальника, встретившись с ним в бане. «Какой же он начальник, когда он голый. Всякий ведь знает, что голые люди все равны».