Яна запрокинула голову, тряхнув темно-каштановыми кудрями.

– Ты подарил мне меня.

Такого ему еще не говорили.

– Будем считать, что твой долг оплачен, – Бенкендорф наклонился и коснулся губами кончика ее носа. Холодный. Почему?

– Я никогда не стану тебе мешать, – с печалью отозвалась Яна. – Женщины привязчивы. В этом наша слабость. Но ты ведь и расстаешься, никого не обидев.

Дверь за ней закрылась. Продолжать письма Александр Христофорович не стал. Что толку? В голову лезла одна принцесса. Почему в конце всегда грустно? Даже если отпускают легко?

На следующий день уже все знали о ночном визите. Полковнику желчно завидовали. Графиня была лакомым куском, и то, что она продолжала связь, только еще выше поднимало Шурку в глазах товарищей. Как и его теперешнее молчание – знак высшего благородства.

* * *

«Может, и нам попробовать переписываться по-русски?»

М.С. Воронцов

Дальше шла Пруссия. Посольство добилось права следовать через Мемель, где намеревалось увидеть королевских величеств. Бенкендорфа бесило поведение немцев, их услужливость и покорность перед новыми хозяевами. Не хотелось вспоминать о своем родстве. Даже язык казался опоганенным. Хотя в обычной жизни он любил говорить по-немецки, и делал это не с северной рубящей интонацией, а мягко, врастяг, как научился в детстве, на юге, в Байроте. На таком языке пели миннезингеры, на нем шептали нежные речи, а не только отдавали лязгающие команды. И вот, представьте себе, какие-то почтительные бюргеры его любимым языком вылизывали задницу оккупантам!

Пробовал по-французски. Выходило еще хуже. Себя от врага не отличишь: думаешь, как он, одеваешься, ешь, любишь… Непонятно только, почему дерешься хуже?

С горя Бенкендорф пытался перейти на итальянский. Но его знал плохо, только для музыки. И окружающие не понимали.

Говорить же по-русски в голову не приходило. Язык для солдат и прислуги. Впрочем, во времена Фридриха Великого таким же был немецкий. Потом разохотились, стали писать стихи, философствовать…

– Петр Александрович, вы по-русски хорошо знаете?

– Я же москвич, – удивился Толстой.

– Попробовать, что ли? Из патриотических соображений.

Граф смерил полковника недоверчивым взглядом:

– Час продержитесь?

Шурка был азартен. Поставил свое казачье седло, новое, с чепраком. Командир ответил парой дуэльных пистолетов. Ударили по рукам.

Сорок минут. И то потому, что Толстой не касался ни книг, ни политики. Стоило вильнуть к барышням, и Бенкендорфа пробило на «parlez franςais». Он просто не понимал, как можно обсуждать женщин на русском. Выходило грубо и зримо, хотя душевно. Один грех. Голый, как яйцо.

Но Толстой остался доволен.

– Бегло, бегло, – похвалил он. – Пожалуй, чепрак возьму, а седло ваше. И вот что, батюшка, я, грешным делом, акаю. Так вы с меня пример не берите.

Легко сказать. В полку кто акал, кто окал, кто гекал, а кто и вовсе пересыпал речь местными словечками вроде «злобышек» или «дюденя». Понимать своих Шурка, худо-бедно, научился и даже матом орать на денщика. Но нельзя же матом думать!

До Мемеля оставалось часа три пути. Следовало отдохнуть и почиститься. А завтра уже в пристойном виде хоть на аудиенцию. Но, едва Бенкендорф вечером затеплил свечу, намереваясь требовать у окаянного изверга горячей воды, как денщик, шмыгая носом, доложил:

– К вашей милости дама.

«Вот черт!» – подумал Шурка, уже вообразив очередное явление графини Потоцкой. Банный лист сейчас был бы желаннее!

Посольство оккупировало трактир с номерами и пару прилежащих домов. Полковник предусмотрительно избрал второй этаж над вывеской цирюльника. У последнего всегда имелась горячая вода. Две хорошенькие дочки – по замашкам настоящие барышни – исправно носили ее наверх постояльцу, за что получали по монетке. Бенкендорф уже наладился трепать их то за румяную щечку, то за белое ушко, воображая баталию втроем. И на тебе! «Сударыня, вы очень некстати!»