в нейтральных водах добывают сельдь.
* * *
Двукопейка волшебная родом из СССР,
земляки мы с тобой, и я тоже немного колдучий.
Не купаться могу на заливе претензий и ссор,
не дышать ламинарией, камушков пяткой не мучить.
Побережье полно хлопотливыми залпами птиц,
у холодной губы – чебуречных белеют нарывы.
Я тобой не платил, я не смог бы тобой заплатить,
двукопейка моя, чешуя от разделанной рыбы.
Некто в шапочке вязаной смотрит с тебя на меня,
а не глобус в колосьях, которому больше не светит.
Я люблю. Это сложно. Но всё остальное – фигня.
Коммунизм наступил, почему-то – в отдельном поэте.
* * *
На тарзанке тарзанке
я качался качался,
и скрипела скрипела
надо мной высота
девяносто шестого,
девяносто седьмого,
девяносто восьмого.
Школота школота.
Тут монтажная склейка.
Первый курс универа.
На экзамен экзамен
я несу чертежи.
Минус двадцать четыре
и ажурная пена
по губам у восхода.
Покажи покажи.
Тут монтажная склейка.
Тут ажурная шейка —
и духами, и телом.
Укушу укушу.
На кровати кровати
превращения чудо
из служанки служанки
в госпожу госпожу.
Не обидно обидно,
не досадно досадно.
Всё проходит проходит,
кроме вечного “днесь”.
Хнычет кресло-качалка
(тут монтажная пена).
Вот и метка на карте:
“Вы находитесь здесь”.
* * *
В карантине ждёшь волшебной грани,
за которой “выйдем на плато”.
Сколько дряни, сколько милой дряни
по карманам старого пальто.
Жаркий трепет, колкие мурашки,
мёрзлый март и мёрзлое “пока”
превратились в мятые бумажки,
липкий почерк крошек табака.
Где-то в прошлом, на случайной вписке,
девушка-беспечные-шаги
пальцами постельной пианистки
складывает сердце из фольги.
* * *
Неведомо откуда, неведомо куда
течёт-проистекает гортанная вода.
В селе родился мальчик, назвали – Соломон.
Всю зиму воздух бился о колокольный звон,
пространство наполнялось волокнами стекла…
Парнишка рос красивым, как птица родила.
Пока всем людям снился один и тот же сон,
своим четвёртым летом проснулся Соломон.
Взметнулся, засмеялся – и тут же снова спать.
Вечерней рощей пахла уютная кровать.
Когда ему от ро́ду пошёл десятый год,
летучая зараза в селе побила скот.
За домом за последним, где отцвела ирга,
торчали из оврага рога, рога, рога…
Роскошно, равнодушно, всегда и навсегда
течёт-проистекает надменная вода.
Пятнадцать Соломону. К источнику приник
в училище духовном, среди шершавых книг.
Проваливаясь глубже в уютный общий сон,
в семнадцать лет поехал в безбрежный город он.
Был город беспощаден, как перпендикуляр,
но чудную ошибку там повстречал школяр.
Сначала были вздохи и прочие блага,
а после, много позже, – рога, рога, рога.
И это провалилось однажды в никуда.
Течёт-проистекает стандартная вода.
Сквозь белую бумагу просвечивает сон.
Не вовремя родился прекрасный Соломон.
* * *
Перевёрнутой чашей была в этом летнем платье.
Апельсиновой долькой, тающей в реагенте.
И хрустальным глазом в морщинистом, злом пирате.
Ничего не осталось, кроме картинок в ленте.
Когда у пошлости окончательно сядут батарейки
и кальмары полетят над Москвой протяжными косяками,
когда построятся с помощью циркуля и линейки
крепкие мальчики с выбритыми висками,
приходи тогда в закрывшийся бар на Хрустальном.
Постучишься сердцем, три раза, тебе откроют.
Заходи, и тогда мы начнём изучать детально
в животах друг у друга пространства лужковских строек.
* * *
Ладони плавали в карманах
(привет, родная, как дела?) —
в пакете так живая рыба
для новогоднего стола.
Ни рассказать, ни поделиться
восторгом, жутью – да ничем.
Про то, что есть живая птица,
молчал. А то, что на ночь ем,
стираю, глажу, выступаю
в театре, к папе захожу,
что боль уже совсем тупая —
так это ясно и ежу.
На шее вздрагивала жила,