Или вот иногда, когда больничный священник проводил в главном зале мессу, на которую мы являлись со скуки или по желанию, чтобы, как Лир и Корделия «молиться, песни петь» в тюрьме, беспокойную группу из второго отделения заводили и усаживали на длинные деревянные скамьи. Они пели с таким задором, что, казалось, пугали проповедника, торжественно и застенчиво стоявшего за кафедрой, на которой лежала Библия, открытая на обещании дать апостолам другого Утешителя, которую он читал с виноватым видом. Обитательницы второго отделения в самых разнообразных шапочках вели себя как неугомонные дети, соскакивали с сидений и перебивали проповедника, вставляя свои уместные ремарки. Умиротворенно улыбались, когда предлагалось возвести молитву «о больных умом». Истово пели:

У реки соберемся,
У реки, несравненно прекрасной,
У реки соберемся,
Что у трона Господня течет [4].

И:

Солнце воссияет
Суше и морям.
Свет его мерцает,
Светит вольно нам [5].

Мужчины сидели с одной стороны, женщины с другой. Под покровом религиозности передавались записки, выражались симпатии, планировались побеги. Мужские голоса, протяжные, сильные, порой фальшивившие, с неохотой оставляли любимую последнюю ноту, заставляя послушную органистку, пациентку из первого отделения, похожую на Георга Третьего, до бесконечности держать усыпляющий звук, пока священник, чьи симпатии к вечности были продиктованы ее иллюзорностью, а вовсе не материализацией в виде протяжного «аминь» в конце церковного гимна, уверенно обрывал звук, громко произнося благословение: «Да пребудет благодать Господа нашего Иисуса Христа с каждым из нас ныне, и присно, и во веки веков».

Обитательницы второго отделения любили немного задержаться, чтобы обменяться с капелланом рукопожатиями, поговорить с ним о домашних делах, мы же, жительницы четвертого отделения, чувствуя тревогу при виде такого дружелюбия, похожего на симптом какой-то неизлечимой болезни, которая может очень легко передаться и нам, торопились побыстрее выйти и отправиться по устланному незабудками парку к своим палатам. Любое описание пациенток из второго отделения будет банальностью по сравнению с тем, что они являли собой на самом деле.

«Они по-своему счастливы».

«Там настолько все далеко зашло, что они уже и не страдают».

«Они привыкли, поэтому не обращают особого внимания».

«Да им все равно».

Они не давали мне покоя; не те, что посещали мессы, а те, которых я могла видеть через забор, окружавший их двор и парк. Кто были эти женщины? И почему попали в больницу? Почему они были так не похожи на обычных людей на улицах городов Большого Мира? И что значили все эти подарки или отбросы, которые они перекидывали через забор: лоскуты, корки, экскременты, башмаки? Делали ли они это из любви или ненависти к тому, что скрывала от них ограда?

6

Жареную баранину, которую подавали в воскресенье на обед, нарезала, как и во всякий другой день, главная медсестра Гласс, которая, переходя ради этого из отделения в отделение, не забывала и себе выделить кусочек – «на пробу». Мясо по тарелкам раскладывала, поддевая его вилкой, стоявшая за длинным сервировочным столом старшая медсестра Хани, овощами заведовала сестра, следующая по рангу, а миссис Эверетт, раскрасневшаяся и встревоженная из-за того, что могла расщедриться, выдавая первые несколько порций, а теперь должна была следить, как бы не понадобилась вся ее изобретательность, чтобы не обидеть никого из оставшихся, разливала мятный соус. Столы были накрыты, и очередь стала разбредаться по своим местам, ждать, когда закончатся последние приготовления и старшая медсестра Хани прочитает молитву: «Увещеваем и молим Господом нашим Иисусом Христом, чтобы вы были благодарны за то, что дается вам». И только после этого нам разрешали притронуться к уже остывшей баранине с овощами и картошкой, укрытыми одеялом из ломкого жира. Нас не заставляли есть, хотя частенько повторяли, прикрываясь показным состраданием к невзгодам антиподов, что «некоторым в этом мире еще хуже».