– Разве что ебля баб, – повторил Леха, смакуя булькающее сочетание звуков.

Макс передернулся. Да, возможно Леха и прав. По крайней мере, он верил в то, что говорил: близость с женщиной придаст жизни новизну. Но Макс догадывался: и это – очень быстро (а может, сразу) – окажется неново. Старо как мир.

Он почувствовал, какие тяжелые у него руки. Возникло предчувствие кошмара – состояние, которое он многократно испытывал во сне – с тех пор, как к нему повадился этот сон.

Началось с десяток лет назад – вероятно, последствием сотрясения мозга. Он кричал во сне, всякий раз одно: «Труба наискосок!». Родители его расталкивали, и, очнувшись в поту, Максим смутно припоминал тёмную, матовую, уходящую под углом вверх, устрашающе толстую металлическую трубу. Помнил и ощущение, делающее сон кошмаром: словно дело всей жизни пошло прахом, словно бы всё напрасно… В этих снах он не был ребенком.

К семнадцати годам такие сны почти прекратились, но нечто похожее стало возникать наяву – кошмарным ощущением неподъемной тяжести рук. Чтобы не дать панике разрастись, следовало совершить действие. Макс поднялся и отпил из банки воды. Потом сел и стрельнул у Сани сигарету.

Запах расплавленной смолы мешался с дымом «Родопи». Плохо набитая болгарская сигарета курилась быстро и неровно, и вскоре Макс ее выбросил. Описав дугу, окурок исчез за краем крыши.

– Уеду в Америку, – произнес он неожиданно для себя. – Поступлю в институт, закончу и уеду.

Прежде такое в голову не приходило. Он знал, конечно, что есть люди, которые уезжают. Это считалось смелым и в то же время расценивалось изменой. Родители иногда вполголоса говорили о ком-то, кто уехал. О каком-нибудь еврее. Кругом вообще было много евреев. Макс сам был евреем.

Он узнал об этом в десятилетнем возрасте – прежде Максим и вовсе не подозревал об их – евреев – существовании. Придя однажды в школу, он встретил неожиданный прием. Несколько мальчиков и девочек, тыча пальцами, принялись дразнить: «Еврей! Еврей!».

Игорю Гризину – самому наглому – он засветил в лоб. Остальные, отбежав на безопасное расстояние, еще подразнились, но, оставшись без заводилы, скоро унялись.

Бросив портфель, Максим подошел к Сане, рисующему во всю доску огромного чёрта.

– Чего это они евреем дразнят?

– Да там… Ираида журнал принесла, сама ухряпала…

Они протолкались через сгрудившихся вокруг учительского стола одноклассников, Саня вырвал из чьих-то рук журнал 3-го «б» и раскрыл в конце.

Список учеников. Напротив каждой фамилии – какие-то данные, отдельным столбцом – национальность. «Русский, русский, русский…» – взгляд бежал по столбцу, пока не споткнулся о слово «еврей». Переведя взгляд, Максим обнаружил свою фамилию – Островский. Это было удивительно. Наверное, ошибка. Он пробежал глазами весь список – взгляд спотыкался еще дважды: «украинец» (напротив фамилии Пилипчук) и «гречанка» (напротив фамилии Теодориди).

– Дежурный, стереть с доски! – раздался истеричный учительский крик.

Все бросились рассаживаться, пока дежурная девочка лихорадочно уничтожала тряпкой так и не дорисованного чёрта.

На уроке Островский «отсутствовал». До сих пор ему казалось, что слово «еврей» – ничего не значащее ругательство, вроде «дурак», только бессмысленнее и грубее. Он помнил, как пытался исполнить бабушке привезенную из пионерлагеря песенку со словами: «Чемодан не удержался, с полки полетел и какому-то еврею в лысину задел». Бабушка потребовала, чтобы Максим немедленно прекратил. А однажды, совсем еще маленьким, он пришел к маме на кухню, надев через плечо, наподобие солдатской скатки, надувной спасательный круг, и почему-то сказал: «Смотри, я еврей!». Мама одарила его таким взглядом, что стало ясно – он делает и говорит не то. А недавно на автобусной остановке он слышал возмущенное: «Где же этот еврейский автобус?!» Но чтобы лично его обзывали евреем – такого не бывало.