Ленинградской интеллигенции традиционно полагалось проводить жизнь на кухне. Но кухня, на которой «несли вахту» родители Макса, не была даже прокуренной. Там пахло бульоном. Отец, читающий за столом прогрессивный журнал «Огонек», отреагировал однозначно:
– Ты слышала? – обратился он к жене. – Наш сын психически ненормален, его надо лечить.
Мать же, занятая готовкой, вовсе не отозвалась.
Островский не отследил, когда именно снизошло озарение. Но это, несомненно, случилось во время кратких каникул после зимней сессии. А значит, не обошлось без алкоголя: после пережитого за семестр и особенно в сессию необходим был курс интенсивного лечения. Пили тогда помногу, каждый раз как последний.
Компания была прежней, присоединилась лишь Янка – Лехина подруга, которую тот подцепил в своем институте. Янка была тусовщица, играла на гитаре, носила хайратник и косила под другую, знаменитую Янку, на квартирниках которой ей доводилось бывать. Она была «своим парнем», матюгалась и пила с остальными вровень.
Женя тоже вошел во вкус пития, рассудив, что негоже студенту-филологу – взрослому уже человеку – идти на поводу у родителей. Выпив, он обсуждал с Янкой японских поэтов. Леха же, заслышав слово «танка», затягивал песню про веселых танкистов. Он требовал, чтобы Женя и Янка «слезали с умняка». «Хайку – хуяйку!» – возглашал Леха и наливал. «За культуру, блять!» – опрокидывал он стакан. «Басё – колбасё!» Женя злословил за Лехиной спиной, недоумевая, что Янка в нём нашла.
Решение тогда пришло внезапно. Настал день, и Макс осознал свою свободу.
Возле американского консульства улицу запрудила толпа, оказавшаяся очередью за бланками каких-то анкет. Основную массу составляли немолодые люди еврейского облика, и Макс чувствовал, что к нему относятся настороженно: высокий рост и арийская внешность наводили и без того напуганных людей на мысль о провокаторе. Это позабавило: всё лучше, чем быть частью толпы!
Потершись в очереди, удалось выяснить, что те, кому достанутся анкеты, должны их заполнить, отдать в консульство и ожидать. Возможно, несколько лет. Судя по размеру толпы, это могло оказаться правдой.
Ждать несколько лет неизвестно чего Макса не устраивало. В той же очереди он узнал, что существует возможность подать документы на выезд в Израиль: перспективы там более реальны, хотя и менее заманчивы.
Записавшись на всякий случай в какой-то листок (активист со списком окинул «еврея» недоверчивым взглядом), Макс отправился домой. Было над чем поразмыслить.
За недостатком информации приходилось оперировать символами. Америка символизировала «звериный оскал капитализма» и по-прежнему виделась вожделенной страной ненужных друг другу людей. Страной, где справедливо царствует невидимая рука свободного рынка, и фактически отсутствует идеология (американская идеология потребления – «джинсы, жвачка и кока-кола» – на фоне подступающего тотального дефицита выглядела невинной и даже желанной; кока-кола и вовсе представлялась божественным напитком, на запредельность коего пепси местного розлива лишь намекала). В Америку очень хотелось.
Про Израиль он знал и того меньше. Подобно Америке, это государство символизировало «запад», «капитализм» и «врага», но, вроде бы, в меньшей степени. Единственно достоверным был ничтожный размер страны, что вызывало ощущение несвободы. Казалось, в подобной тесноте всегда найдется кто-нибудь, чтобы стоять над душой. В Израиль хотелось не так, как в Америку. И всё же отъезд туда стал бы возможностью начать наконец самостоятельную жизнь.
Синица или журавль? Синицу, раз ухватив, трудно отпустить. Это, конечно, был компромисс, но не такой страшный, как продолжение учебы в институте. Учиться Макс вообще больше не собирался. Он предвкушал начало новой, настоящей жизни.