Спустившись по трапу и впервые за месяц плавания ощутив под ногами твёрдую землю, Влас в первый миг даже пошатнулся, но тут же овладел собой. Выпрямился и поворотился к Завалишину.

– Куда ты сейчас, кадет? – под козырьком фуражки глаза офицера смеялись.

– В корпус, ваше благородие. Разрешите идти? – лихо откозырял кадет и дождавшись ответного козыряния старшего лейтенанта, крутанулся через левое плечо, подхватил рундук и зашагал по набережной.

Впрочем, отошёл он недалеко – до Большого проспекта от гавани было рукой подать, а там всегда можно поймать ваньку и тогда до Корпуса прямая дорога. Поэтому спешить было некуда – когда ещё выдастся время для прогулки. Он остановился у парапета набережной, поставил рундук на брусчатку и глянул по сторонам.

Направо во всю ширь за кроншпицами распахивалась синью Маркизова лужа – какой простор! И какая теснота после Северного моря, даже и после Балтики и Беломорья. Над заливом быстро таяли облака – короткий летний дождь уже прекратился. Налево – шпиль Троицы4 вздымался среди доходных домов Большого проспекта, прямой перспективой уходящего через весь Васильевский остров до самой Первой линии и Биржи. Если приглядеться, то можно и разглядеть в конце перспективы колонны Стрелки – едва видны над кровлями. В самом начале проспекта рядами стояли извозчики – ждали пассажиров, заранее зная время прихода «Елизаветы», съезжались со всего острова, спорили из-за очереди, кому первому брать пассажира. Пароходом из Кронштадта приезжал обычно народ денежный, и среди извозчиков Васьки было делом чести подхватить пассажира с «Елизаветы».

А прямо…

Прямо – на самом парапете, подобрав ноги к себе, словно уличник с Обводного, сидел мальчишка в форме их корпуса – мундир на груди нараспашку, фуражка сбита на затылок, сидит в опасной близости от края парапета, вот-вот и свалится за него, в воду залива. И, мечтательно щурясь, смотрит в морскую даль, туда, где едва виднеются в туманной летней дымке Кронштадт и Петергоф.

Ну и кто бы это мог быть?

Гадания были излишни.

Кадет Смолятин весело улыбнулся и окликнул:

– Грегори!

Мальчишка вздрогнул, обернулся, увидел Власа и расплылся в улыбке.


2


Дилижанс для Грегори стал уже делом привычным, не то, что в прошлом году – не в новинку, если за неполный год едешь в третий раз. Но дорога радовала по-прежнему, и попутчики вновь, не сговариваясь, пустили мальчишку к окну. Благо ни ровесников, ни ребят помладше (с ними, пожалуй, пришлось бы и местом поделиться) в дилижансе не было.

Лошади дружно волокли смоленую карету из Москвы в Петербург, и где-то около Бологого зарядил дождь – в первый день лило как из ведра, то прекращаясь, то вновь начиная. Карета вязла в колеях, качалась на ухабах, и Грегори поневоле стало скучно.

Попутчики большей частью дремали, в этом году никто не шутил, не вел задушевных разговоров, да и сами они выдались какими-то скучными.

Высокий и сутулый офицер («Платон Сергеевич, – хмуро буркнул он при знакомстве, – можете меня так и звать, кадет, ни к чему чинами считаться») с эполетами драгунского штабс-ротмистра, хмурый, худой, со впалыми щеками и каким-то костистым лицом, он почти всю дорогу спал, а когда не спал, то либо поминутно морщился, словно у него что-то болело, либо курил, отчего морщились уже остальные пассажиры. Впрочем, сидел он тоже у окна, у противоположного, и дым быстро вытягивали сквозняком. Из скупых придорожных разговоров в трактирах и дилижансе Грегори понял только, что штабс-ротмистр едет в столицу хлопотать то ли о каких-то льготах или пенсионе, то ли о переводе куда-то, но на каком основании – штабс умолчал, а спрашивать никто не стал – Грегори не осмелился из-за возраста и субординации (штабс и без того глядел на кадета недовольно, особенно на его потёртый французский ранец), а остальным, видимо, было всё равно.