В любовном единении двух высших душ – это особенно важно для разговора об Обителях – возникает новое, сторгическое духовное существо, которое не есть высшая душа одного или другого или их сложение. Мы уже говорили, что сторгическое духовное существо не заложено в земной жизни, возникло (рождено, создано, сформировано) вновь и потому не подлежит уничтожению при отживании плотского человека. Поэтому человеку так необходимо свиться своей душою с душою другого – и конкретного – человека, свиться так, чтобы он перестал быть «другим человеком», «другим Я», а стал «другим своим Я». В этом слиянии образуется из «Я» и из «Ты» новое единство жизни, новое сторгическое существо, обладающее большей одушевленностью и большей полнотой жизни, чем те высшие души, которые по отдельности составили ее. Вот эта «особенно дорогая» мысль о сторгическом существе и его хождении в Обителях существования и стала в 1898 году для Толстого соблазном. Именно в это время Лев Николаевич окончательно отвернулся от этой жизни, да так, что увидел в сторгической любви соблазн. Теперь он нацелен на агапическую любовь и вроде бы только на агапическую любовь.

6(12)

В 1898 году Толстой прочел чеховскую «Душечку» и восхитился этим рассказом. Попробуем понять, почему чеховская Душечка для Толстого «навсегда останется образцом того, чем может быть женщина для того, чтобы быть счастливой самой и делать счастливыми тех, с кем её сводит судьба» (41.377).

Чем же Оленька, Ольга Степановна Племянникова (так звалась героиня Чехова) «образец» женщины и, более того, образец на все времена, «навсегда»? Любила она кого попало, а когда никого не любила, то была безучастной, жила без мыслей и в полной сердечной пустоте: «И так день за днем, год за годом, – и ни одной радости, и нет никакого мнения. Что сказала Мавра-кухарка, то и хорошо». И это пустейшее, жалкое существо – образец? А вот Толстой уверяет, что его трогает не только рассказ о любви Душечки, но «еще больше о том, как она страдает, оставшись одна, когда ей некого любить».

«Автор, – объясняет Лев Николаевич, – заставляет её любить смешного Кукина, ничтожного лесоторговца и неприятного ветеринара, но любовь не менее свята, будет ли её предметом Кукин, или Спиноза, Паскаль, Шиллер…»

Люди не называли Ольгу Степановну Лапушкой, Милочкой, Любушкой, а называли Душечкой, и вот как Чехов объясняет почему:

«Она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого. Раньше она любила своего папашу, который теперь сидел больной, в темной комнате, в кресле и тяжело дышал; любила свою тетю, которая иногда, раз в два года, приезжала из Брянска; а еще раньше, когда училась в прогимназии, любила своего учителя французского языка. Это была тихая, добродушная, жалостливая барышня с кротким, мягким взглядом, очень здоровая. Глядя на её полные, розовые щеки, на мягкую белую шею с темной родинкой, на добрую, наивную улыбку, которая бывала на её лице, когда она слушала что-нибудь приятное, мужчины тоже улыбались, а гостьи-дамы не могли удержаться, чтобы вдруг среди разговора не схватить её за руку и не проговорить в порыве удовольствия: “Душечка!”»

Ольга Степановна потому и Душечка, что и плоть и душа её светится той духовной чистотой любви, которая сама по себе вводит душу в духовное благосостояние. Не только глаза и улыбка, но даже шея её излучала благо и святость её души. Любя кого-нибудь или только слушая «что-нибудь приятное», она изнутри наслаждалась, и это состояние душевного наслаждения выливалось вовне, на людей. Зато не любя она страдала. Не так, как страдают от влюбленности, а так, как страдают от безлюбия.