– Алло… – неуверенно сказал Шурка. – Гурский… Это я, Полушкин. Гурский, вы меня звали?

Пространства молчали. Зато земной голос оказался неожиданно близким и сварливым. Плачуще-сварливым.

– Тебя зачем, окаянная сила, сюда принесло?

Баба Дуся – маленькая, круглая, в серой рубахе до пят – стояла в двери и мелко крестилась при каждой вспышке. Они загорались в ее толстых очках (без этих очков она – ни шагу).

– Я это… водички попить, – растерянно соврал Шурка.

– Из таза, что ли? Никак спятил…

– Он со стены грохнулся, я и поднял…

– А на башку-то на дурную зачем надел? Не знаешь разве, что молнии по металлу поперед всего лупят?

Да, видимо, она ничего такого не подозревала…

Шурка повесил таз, подошел, щекой лег бабе Дусе на пухлое плечо.

– Ба-а, ты такая храбрая, а грозы боишься, прямо как в детсадовском возрасте… – А в это время опять: бах! И трах, бух, грох!

– Пресвятая Богородица!.. Я храбрая с тем, с кем умею справиться. А с этой небесной страстью что можно сделать-то?

– У нас же громоотвод на крыше… Пойдем спать.

Он повел бабу Дусю в ее комнатушку. Укрыл одеялом, когда легла. Поплотнее задернул на окне занавеску.

– Шур, посиди тут на краешке, а? Одна-то я совсем сомлею со страху.

– Ага, я посижу.

Он присел у бабы Дуси в ногах, щекой прислонился к завиткам на спинке старомодной кровати.

Любил ли он бабку? Трудно сказать. Но все же как-то привязался за весну. Бывало, что скучал, если надолго уходила из дома. Как-никак единственная на свете родня, хотя и дальняя. Если, конечно, Шурку не обманули. Может, просто бабе Дусе заплатили как следует, чтобы признала его за внука. Им ведь ничего не стоит… Может, просто эта Евдокия Леонтьевна подошла им по всем условиям. Хотя бы потому, что оказался у бабки тот большой латунный таз: по нынешним временам вещь редкая, старинная…

Впрочем, Шурка думал об этом без грусти и тревоги, лениво. Что было, то было. И теперь – все к лучшему… В конце концов, баба Дуся его, Шурку, все равно любит как родного. Не по заказу.

Нельзя сказать, чтобы она его баловала. Бывало, иной раз и прикрикнет: «Ты будешь слушать бабку или нет? Вот скручу полотенце да этим полотенцем меж лопаток!..»

Шурка смеялся: «Не-е, баб-Дусь! Я же твой единственный любимый внук».

«Ну дак и что же, что любимый! Любимых-то ишшо больше надо держать в строгости».

Но строгости в бабе Дусе не было. Зато была крепкость характера. Потому что в жизни ей хватило всякого. В молодости побывала замужем, но детей не завела, а муж-пьяница скоро помер. С той поры вела Евдокия Леонтьевна жизнь одинокую. Помыкалась по разным городам и поселкам. Наконец лет двадцать назад получила комнату в этом доме. Комната была просторная. Евдокия Леонтьевна своими руками поставила дощатые стенки – разделила жилплощадь на две каморки да еще ухитрилась выгородить кухоньку.

Было время, сдавала она одну комнатушку студенткам здешнего педучилища. Но потом не стала.

– Уж больно они, нонешние-то, шалапутные стали…

Жила баба Дуся не бедно. До пенсии работала мастерицей в швейном ателье. Потом стали сдавать глаза. Но и сейчас, в своих толстенных очках, баба Дуся иногда садилась за работу по просьбе знакомых и соседок.

Соседи Евдокию Леонтьевну уважали, хотя за глаза порой называли Кадусей. То ли сокращенно от «бабка Дуся», то ли за ее малый рост и округлость – мол, совсем будто кадушка для квашеной капусты.

Да, ростом баба Дуся не вышла – невысокому Шурке чуть выше плеча. Но Шурка все равно признавал ее авторитет и сверху вниз на «баб-Дусю» не смотрел (по крайней мере, в переносном смысле). Разве что во время грозы…