Валька росла шустрой и вызывающе дерзкой. Она стояла, расставив крепкие ноги, и с неприкрытым упрямством из-под белых бровей смотрела на отчитывающую её за провинность бабушку. Весь её вид говорил о несогласии с чем бы то ни было и готовности противостоять всему, что может покуситься на её правоту. Пальцы рук в заусенцах, с сгрызенными ногтями, теребили подол короткого выцветшего платья.
– Чисто батька! Нашего ничего в ней нет! Вот ведь оторва! Господи, прости! Я её уже бояться начинаю. Вроде как и слушает, но видно, что ничего до неё не доходит, – Надя беспомощно развела руками. – Валька, ты ж уже большая, что ж ты вытворяешь? Хоть бы мать свою пожалела, она ж бедная, от работы своей проклятой измученная, и ты ещё ей горя добавляешь. Прибьёт тебя в сердцах. Зачем с Козаком связалась, он же младше тебя, да и хлопец… Чего на сей раз не поделили?
Она устало опустилась на табурет.
– И что мне с вами делать? Вот возьму и в лес жить уйду, лесник давно зовёт, помогать ему некому, а вы тут, как хотите; хоть побейте друг дружку.
– И я с тобой, – робко вставила Нюта.
– Во, возьми, ты ж только её и любишь, – наконец подала голос молчавшая до сих пор Валька.
– Что ты выдумываешь, дурная! Я вас всех люблю одинаково, вы мне все внуки. Только от Нюты и Вовки таких проделок ждать не приходится … Ты хотела, чтобы тебя за них по головке гладили? Зачем нос Кольке разбила?
– Пусть не гавкает, что не надо. Ладно, Белкой-Стрелкой дразнит, так ещё и безотцовщиной обзывает.
– Ну и что тут обидного? Ты ж и вправду белобрысая и быстрая, а что без отца, так это даже наш пёс Букет знает. Чего тут обидного? – повторила свой вопрос бабушка.
– Он Белкой – Стрелкой обзывает потому, что в космос собаки полетели и зовут их так же. Я ему собака что ли?
– Тю, дурная! Гордиться таким званием надо, а ты обиды… Я-то думала, что сурьёзное, а тут дурь одна. Иди, окаянная, поросятам травы сорви.
– Чего-й то я да я? Пусть Нютка сходит.
– Опять за своё! У Нютки другое задание есть: она Вовку смотрит. Я сама решаю, кому какие задания давать!
Бабушка сдвинула брови и нарочито тщательно стала вытирать и без того чистый стол.
Хлопнула в сенцах дверь, Валька выскочила во двор.
Прикрыв глаза ладонью, бабушка запричитала:
– Господи! Откуда на мою голову столько муки навалилось? Когда ж я вздохну спокойно, и нет конца и края горю да напастям! Что молчишь? – Она повернулась к лику Николая Угодника, – всё видишь, всё слышишь, всё знаешь и молчишь? Я одна такая грешная, что на мою голову столько всего навалилось? За меня ведь и заступиться некому. Муж в войну сгинул, дочь в девках родила на горе и на беду, а теперь вон, ещё одного прохиндея нашла, а счастья всё одно нету. Дом мой разобрали, амбар отцовский разрушили. А какой амбар был – любо и дорого посмотреть: каменный, красавец… Вот комнату отделил, выставил, значит, а всё одно покоя не дают. Внуков на шею повесили… Малые ничего, а эта… – она покачала головой.
– Ба, не ругайся, Валька она вообще- то хорошая, только вредная …
– А, это ты, –вскинула глаза Надя, – ты ж вроде уходила? Ай нет! Так и сидишь в углу? Ладно, внучечка, не горюй, пробьёмся. Хоть ты у меня добрая душа, с тобой хоть побалакую.
На дворе раздался рёв двухлетнего Вовки.
– Батюшки, милые мои, как же мы за него забыли! Нютка, ты чего расселась, а ну бегом… Но Нюта уже была во дворе. Надя вышла за ней следом, вздыхая и причитая.
Прошло двенадцать лет с того злополучного дня, когда в последний день мая дочь родила ей первую внучку. Что только не передумала за эти годы Надежда:
«Дитя не виновато, – мысленно повторяла она. Но отчего замуж не пошла?! Звал ведь, хоть и не с большой охотой, но звал…Не люб он ей! Дочку прижила и не люб? Нашла, когда о любви думать… А то, что при живых родителях ребенок сиротой растёт, то ин ладно. Ох – хо – хо! В наше время такое немыслимо было; терпели, растили деточек, до ума их доводили… А теперь – любовь им подавай.»