Когда «бесстрашные» вошли, Кутузов уже пытался нацепить Голубкиной орден. Зачарованные зрелищем, хлопцы разинули рты. Вовик восторженно шмыгнул, и оказался неправ. Отец – тоже Володя, но – дядя Володя, – не вставая со стула, дотянулся до сыночка. Звонкая затрещина нарушила пафос момента награждения «кавалерист-девицы». Дядя Володя с сыном был крутенек, но потом, через десятки лет, Вовик, могучий и перспективный советский офицер-технарь, не стесняясь слез, будет неоднократно признаваться друзьям, что «батька-то был прав». И всю жизнь любить «батьку» – до самой дяди Володиной безвременной кончины в 57 лет. «Что еще надо было со мной делать?» – уже радостно убеждал окружающих повзрослевший Вовик.

А пока он молча развернулся и зашагал домой.

Отец же Фомы пристально взглянул на сына, увидел зачарованный его взгляд, коим тот вперился в экран «Рекорда-Б», и тихо сказал:

– Иди ко мне. Давай, помогу пальто снять!

Мать что-то – известно, что! – попыталась сказать взглядом, но отец шепнул ей на ухо:

– Тихо! Не мешай. Казачок растет!

… Когда засыпающего Фому несли домой, ему почему-то мерещились не гусары, и не экран телевизора, а – розовые оттопыренные уши товарища по детскому саду Коли Мозовко. Дружбой с ним Фома гордился, потому что Коля первым принес в детский сад свинцовые «чушки» и ими точно попадал в столбики из копеек…

Чунай

Когда люди были как дети, когда народ был юн и преисполнен творческих сил, когда жизнь для него была самодостаточна и не требовалось никакого допинга для того, чтобы радоваться миру и быть полноценным участником реальной, а не выдуманной, жизни, – тогда народу было не до литературы. В ней попросту не было потребности.

Но явилась интеллигенция с ее всеразлагающей и все расчленяющей рефлексией, и литература расцвела. Был создан культ литературы. Она стала более насущной, чем сама жизнь.

… А теперь народу уже не до литературы. Но она «научила» его и к жизни относиться отстраненно, и подготовила приход кино, а затем и телевидения – новые ступени деградации. Воспитан инфантильный страх перед жизнью. Опошленные духовные ценности набили оскомину. И мы уже не можем пересилить в себе смертоносное и одновременно самоубийственное отношение к реальности как к игре, бутафории, декорации.

Так, перемежаясь, младоумие, малодушие и ложное высокомерие, взращенные философами и литераторами, порождает тоскливый цинизм во многом, слишком многих… Ищут лекарства – получают отраву.

И пьют люди от того, чтобы через это доступное средство обмануть себя, увидеть себя деятелями, а не тенями в царстве теней. И у меня нет сил докричаться до них. Не могу, хотя бы потому, что не чувствую, что «право имею». Читатель на Руси был мудрее писателей, и сейчас он смотрит на глубокомысленных публичных мужчин с чувством отравленного на некоем престижном банкете, где было столько изысканных яств и вин, где звучали цветистые тосты, но вот назавтра по-нехорошему болит голова и подозрительно неспокойно в желудке.

Еще более жалок удел политиков. Они у нас не нужны изначально, то есть со времени первых прививок западной политической культуры, когда с тупым упорством стали пытаться скрестить швабру с живым древом. Глубоко чужды нам и демократия, и парламентаризм, и партии, и система выборов, – все то, что чтится в мире политики. Но так как этот мир нахально заполнил собой все, что можно заполнить в общественном пространстве, то и выходит, будто мы играем по принуждению в карты с наглыми шулерами, – вроде как в запертом вагоне с малочисленной, но самоуверенной и спаянной шайкой прохиндеев.